Художественный смысл – место на Синусоиде идеалов

С. Воложин.

Чехов. Три сестры.

Художественный смысл.

Тузенбах стал фаталистом, Вершинин болтун, Ольга и Ирина сдадутся, Чебутыкин нигилист.

 

 

О “Трёх сёстрах”.

 

Ошибаться на собственный счёт Чехов, по всей видимости, полагал едва ли не неизбежным для человека.

Я. Билинкис.

Имею отличный эпиграф (написал его в эпиграф) и анализ элемента чеховского произведения: “Как давно уже и многократно констатировано исследователями, в начале “Трёх сестёр” радостные мечтания Ольги и Ирины о скором переезде в Москву перебиваются доносящимися из-за сцены репликами Чебутыкина и Тузенбаха, занятых там своим разговором. Доносящиеся слова – “Чёрта с два”, “Конечно, вздор…” Слышен также смех. Сёстры окликнуты реальностью <…> вскрывают, вытаскивают наружу, вводят в действие внутреннюю необеспеченность в самих сёстрах того, чем и Ольга, и Ирина сейчас увлечены и захвачены <…> Обвинению, по Чехову, подлежали мы в своём сегодняшнем поведении и облике, ей [природе человека] в развитых, высоких её формах не соответственные” (Я. Билинкис. Непокорное искусство. Л. 1991. С. 67).

Надо применить то и другое для открывания глаз на Чехова-демониста (заявляю сразу, ибо не раз уже (см. тут, тут, тут, тут, тут и тут) доказал таковое его качество и уверен, что и в “Трёх сёстрах” оно подтвердится).

А пока – прокол Билинкиса, не имеющего, наверно, Чехова за ницшеанца.

Итак, есть некие развитые, высокие формы природы человека. Сверхчеловеку Чехову они известны. Обычным людям – нет. Из-за этого обычные люди обречены ошибаться насчёт себя и обижаться на жизнь (или как-нибудь ещё нехорошо к ней относиться). Но снисхождения им, средним, сверхчеловек не отпустит. Нет. Он их пропесочит безжалостно.

Поток сознания.

Действие первое.

Вот – Ольгу пропесочит. За первые же её слова. Природе, погоде совершенно до лампочки, что год назад в этот день умер отец. Природа сияет. (А год назад, казалось, сопереживала: был снег с дождём). Так Ольга со скрипом принимает эту независимость одного от другого, эту аморальность природы. Да и людей (“Но вот прошел год, и мы вспоминаем об этом легко, ты уже в белом платье, лицо твое сияет”). Нет, мол, Абсолюта и это нехорошо. – А дура, что так думаешь! – наводит автор на нас своё отношение. – Всё относительно. Моральные ценности – в том числе. Я вот тебе задам за твоё иное мнение.

И вворачивает уже приведённый эпизод: “Сёстры окликнуты реальностью”.

Первая явная пощёчина автора-сверхчеловека персонажу-человеку.

Следующая, неявная, – Ирине. За то, что той хорошо оттого, что сегодня её день рождения. Следующая – опять явная Ольге, за то, что та представила себя замужней и любящей мужа (абстрактного же! и абстрактно):

Тузенбах (Солёному). Такой вы вздор говорите, надоело вас слушать. (Входя в гостиную.)

Наверно, Тузенбах – потенциальный жених, и наверно, ничего с замужеством не будет, как и с возвратом в Москву (я видел пьесу в детстве и ничего не помню). Может, и объявленный Тузенбахом, что придёт, Вершинин, их новый командир, тоже потенциальный жених, хоть и женат. – Всё ж со всем не стыкуется. Всё ж – само по себе. Как вот входящие ещё двое, Солёный и Чебутыкин, говорящие друг другу нечто, что собеседник и не собирался слушать. – Каждый – сам по себе. Даже если и хорош кто-то с кем-то (Ирина и Чебутыкин, симпатизирующие, - видим мы, - судя по словам, друг другу)… - С Чехова станет... (Не верь глазам своим! – в смысле.)

Ну посмотрим. Впрочем, не станем так плотно следить.

Так. У Ирины мечта – работать, иметь обязанность. (У неё тоже ничего не выйдет, конечно же, раз это её вдруг озаряет и до сего утра она жила тунеядцем. По Чехову, наверно, в высшей природе человека – таки менять себя. Но то – в высшей. А не будет же высшей Ирина?..)

Так. Вершинин… Теорию малых дел выдаёт. Ну наверно же Чехов с отвращением относился к теории именно малых дел. Сверхчеловек – и малые дела. – Фу! Тем понятнее, что он его таким милым человеком сделал… Маша аж впечатлена и решила не уходить с празднования дня рождения Ирины.

Появляется Кулыгин, муж Маши. – Понятно, почему она такая крутая (чуть не ушла с именин): уж больно банален у неё муж. Рвётся, бедная, хоть с именин вон, если не от мужа… - Надо понимать, что Чехов очень не одобряет такую неволю… Для того и сделал такой фокус, что Кулыгин дарит Ирине книгу, забыв, что уже на Пасху ей такую дарил. Позор… Позор… - Но ничего: смазали кое-как впечатление, смазали… (Чехов им, наверно, отомстит за терпимость.)

Так и есть:

Маша. ... Эта жизнь проклятая, невыносимая...”

Взрывов, может, и не будет, но ожидание, как перед взрывом, – запросто. А что сверхчеловеку – жалеть, что ли, своих персонажей? Для того и создаёт, чтоб мучились. Знали чтоб люди, - ну сверхлюди, если не люди - что жить-торжествовать надо.

Хм. А ведь что-то наклёвывается-таки между Ольгой и Вершининым… А у Тузенбаха с Ириной…

Знакомимся далее.

О! Да вот Тузенбах о любви Ирине болтает. Именно болтает, как это водится у Чехова. Как была давеча болтовня Тузенбаха же о жажде работать у него, никогда не работавшего. Ясно: подпевал Ирине. – Два сапога – пара… - Ну так не будет вам счастья ни в любви, ни в работе (это я от имени Чехова предрекаю).

А вот кое что, думаю, Чехов приятное себе позволил себе ввести:

Андрей. [Наташе] За что, за что я полюбил вас, когда полюбил - о, ничего не понимаю”.

Я ж не верю пафосу Билинкиса, что неведение про себя - это только презренных обыкновенных удел. Мистика ж сверхчеловеческого тоже не мыслима без чего-то этакого.

Действие второе.

Ого. Прошло много времени. Андрей женился на своей Наташе. У них сын. А Ирина таки принялась работать. На телеграфе. Ну наверно же, не творческая работа… А образованная ж женщина, дворянка… - Месть Чехова? Сверхчеловек же, наверно, только творческую деятельность оценивает положительно, как Ницше: философа, поэта и святого.

Так. Авторская месть слабым: эта Наташа садится на голову принявшей её семье, сёстрам Андрея… - Что же, я не прав про неведение: не мстил бы Чехов за любимое?..

Хо. Натянут нос, оказывается, и творческому трудяге Андрею. Карьера не туда идёт. Неужели нечего, мол, было разбрасываться: и игра на скрипке, и вырезание рамочек?.. Неужели три иностранных языка – плохо?.. Не понятно. И этот тоже не в состоянии стать профессором в Москве. Почему, если трудолюбив? Таланта нет? - Не знаю…

Опа. Вершинин, оказывается, на Машу косит. Не зря она на именинах осталась…

А Тузенбах с Ириной что-то не преуспевает.

Кошмар. Ирина приёмщицей телеграмм работает! Да ещё и не переживает подъёма духа, что она этим приносит людям колоссальную пользу. Вон. Нагрубила женщине, у которой умер сын! Это похлеще, чем повторно подаренная книга.

Вообще до тихого маразма все доходят. Вершинин у женщин чаю не допросится. Чебутыкин живёт тут и восемь месяцев не платит. Андрей очень крупно проигрывает в карты. – За слабохарактерность автор жестоко мстит своим персонажам. И всё – на фоне, дескать, грядущего переезда в Москву.

Предвестником театра абсурда, - где-то читал я, - считает кто-то Чехова… - Вот уж надо большое зло затаить на несчастных, чтоб до такого их доводить. А за что? – За то, что слабые.

Будто Ницше не признавал их необходимость для существования аристократии…

Или что: Чехов не ницшеанец? Раз злится на слабых…

Или он не злится? Он же не проявляет своего отношения. А только подкладывает им свиней. Может, он – таким путём – в себе раба выдавливает?

Вершинин. … настанет новая, счастливая жизнь”, - написал это, наверно, Чехов на бумаге и мысленно выругался на этого Вершинина. Оптимист, понимаете ли. В сверхбудущее верит…

Вершинин. … читаю я много, но выбирать книг не умею и читаю, быть может, совсем не то, что нужно, а между тем, чем больше живу, тем больше хочу знать”.

Ну? Не идиот ли? Академию кончил, а не умеет книги выбирать… А другой идиот второй раз ту же книгу дарит одному и тому же человеку.

Издевательство над персонажами. Никакого гуманизма.

А Тузенбах на иной манер идиотом сделан. Он уже счастлив. Ирина за него замуж не идёт год за годом, а он счастлив. Интересно, он уйдёт-таки, как обещает, из армии в отставку, чтоб тупо работать и уставать, как Ирина?

Я устал комментировать белиберду. Чехов хотел утомить нас? Чтоб нам тошно стало? От болтовни…

Много движений – все без достижений.

Аж повторять приёмы стал и Чехов:

Тузенбах. Буду работать.

Чебутыкин (идя в гостиную с Ириной). И угощение было тоже настоящее кавказское: суп с луком, а на жаркое - чехартма, мясное”.

В смысле – шиш он будет работать. Вон, он уже в Москву, мол, подастся, в университет.

Все расходятся и - здрассьте. Солёный признаётся Ирине в любви.

Ого. Наташа и налево, к Протопопову, бегает…

Нет, дурная бесконечность какая-то: опять приходят люди. Масленица ж… Даже Вершинин вернулся. Не отравилась его жена. Попугала. И ему дома не сидится. – Ну всё нормально: всеобщий сумасшедший дом.

Сколько, однако, фантазии у Чехова: так разнообразно подставлять своих персонажей. Что значит не любить людей… - Я! Есть только я! Если раздавить других.

И всё же расходятся – Наташа ж разогнала.

Ирина (оставшись одна, тоскует). В Москву! В Москву! В Москву!”

Действие третье.

Ужас – ведь нечего же ждать… Что ж читать?! Сплошное ж издевательство над персонажами и читателями.

Пожар. Погорельцы. Общественное. Помощь. Можно было б взбодриться. – Нет.

Ольга. …Какой это ужас. И как надоело!”.

Но, объективно, хорошие-то какие сёстры? И Чехов сам же очень благотворительностью занимался… Что ж такой тон тягостный?

Эта Наташа какая дрянь. (Уже двое детей у неё. И опять они центропупы.) – Мещанство, что с него взять.

Бессильная няня Анфиса. Маразматик доктор, Чебутыкин…

О. Тузенбах таки в штатском. Он музыкант? Играл же всё на пианино.

Набирается народ и идут совершенно разрозненные разговоры. Еле касающиеся друг друга. Обрывающиеся и перескакивающие. Вершинин - всё о далёком будущем… Поёт. Маша подпевает.

Это четыре часа утра. Тузенбах заснул сидя. Раздрай. Но он поедет работать на кирпичный завод. – Поедет? Значит, всё-таки не работает ещё… И, проснувшись, всё восторженно объясняется в любви Ирине. Кулыгин – жене, Маше. Что это с ними? Всё хорошо, прекрасная маркиза. Дом Андрей заложил. Деньги отдал жене, гуляющей с Протопоповым. У Ирины начинается истерика. Связь всего – хаос, раздрай. Люди-бараны для заклания.

Ирина. …жизнь уходит и никогда не вернется, никогда, никогда мы не уедем в Москву...”

По-моему, надо иметь докторскую переносимость чужих болей, чтоб сочинять такую тягость. Для чего? Чтоб ткнуть людей, как котят напачкавших, мордой, чтоб все научились делать, как надо? Чехов - безмерный гуманист? Раз сам может осилить такое сочинительство?

А-а-а. Вон оно что. Тузенбах некрасивый.

И надо за него выходить Ирине? Новая тягость…

А вот и радость. Маша открывает, что любит Вершинина. Ну? И тут будет ловушка?

Раздрай непредсказуем.

Напакостивший сёстрам Андрей лезет с душевным разговором. Нич-чего не понимает? Или охамел вконец?

О, эта деликатность сестёр! Она, наверно, больше ненавистна Чехову, чем хамство. Нет. Ещё слепоту – или я не знаю, что это – Андрея он тоже ненавидит очень. О, сколько ненависти у бедного Антона Павловича должно быть, чтоб это сочинять! Или сколько доброты?

Мучитель:

Андрей. …Но боже мой... (Плачет.) Милые мои сёстры, дорогие сёстры, не верьте мне, не верьте...”

Охамевший Андрей тоже деликатный. Всё же хорошие более ненавистны Чехову, чем плохие.

Маша, наверно, удрала к Вершинину. Не находит её муж… А Ирина пойдёт за Тузенбаха, но… в Москву, в Москву…

Действие четвёртое.

Военные уходят из города. Не суждено, видать, Маше быть счастливой с Вершининым. – Ну как же! Будет у Чехова кто-то счастливым!

Бахтин писал, что Достоевский беспощадно испытывал читателей. Но, вопреки Бахтину, скажу, Достоевский ради торжества какого-то религиозного социализма испытывал. А Чехов ради чего? Ради сверхчеловеческой исключительности? Все сверхчеловеками станем, как Вершинин верзит? (И фамилия-то какая…) Не может быть, чтоб не в насмешку. Значит, не все всё же будут сверхчеловеками. Да и сверхбудущего сверхчеловеку не надо. Он же сверх. Уже. Значит, уже сверху вниз может смотреть на нас, остальных. Что и делает автор с изрядной брезгливостью. Сверху вниз. А не, как Вершинин, снизу вверх, сверхвверх, в сверхбудущее.

Так. Чего доброго, дуэль будет из-за Ирины у Солёного с Тузенбахом… Ещё что-то смертей не было… А, может, и не будет. Нежизнь – относительно сверхчеловеков – человеков похуже, пожалуй (ибо массовое ж) явление, чем чья-то смерть. А?

Или смерть личности похуже?..

Наверно, убьют Тузенбаха. Вон, Ирина говорит:

Ирина. …У меня уже все готово, я после обеда отправляю свои вещи. Мы с бароном завтра венчаемся, завтра же уезжаем на кирпичный завод, и послезавтра я

уже в школе, начинается новая жизнь”.

Не знаю, что на кирпичном заводе, но учительница – это ж что-то творческое… Надо убить жениха.

А Андрей так и не знает, за что он любит – теперь ему видно, что пошлую – свою Наташу.

Так иррациональность и не являет свой блеск, какого я ждал от сверхчеловека Чехова. Не любит же он иррациональность даже и простых людей? Или таки любит? Боже!

И страдает, что всё не выпадает она блеском этим несчастным простым людям.

А раз страдает, то рвётся, рвётся мечтой к счастью. И потому сил хватает описывать всю эту мерзость всё неудач и неудач, ошибок простых людей на собственный счёт. Есть же кто-то один из миллионов, кто не ошибётся! Да?

Этот Солёный… Лермонтов, мол… Демонист… Бретёр… С Тузенбахом… это “уж у него третья дуэль”… Как-то тишком-тишком выполз на первый план… Неужели это воплощённый идеал Чехова? – Нет. Как-то не верится. Чехов врач, а этот Солёный любит убивать… Не эстетично. Нет. Это ещё одно фэ Чехова простым людям, недодемонистам.

А Тузенбах – баран. Накачивает трагичность автор. А чувствуется ж, что накачка… Шаблоны…

Не знаю…

Какая-то бредятина слуги Ферапонта… Андрея… Что за шматья?! Анфиса благоустроенная Ольгой, ставшей начальницей… Болтун Вершинин болтает напоследок… Поцелуй его с Машей. При людях. Всё комкается. Муж Маши появляется вовремя… Чехарда несвязанных явлений… Выстрел вдали.

А всё связано всеобщностью нелепости.

Ну убит Тузенбах.

Уходят из города военные.

И благоглупости в духе Вершинина лопочет Ольга.

Последние слова – её:

Ольга. Если бы знать, если бы знать!” - Смысл конкретной жизни.

- Нет, - как бы возражает Чехов, - у конкретной жизни смысла. А жить нужно секундой. Не смыслом каким-то аж целой жизни. И тогда не придётся “ошибаться на собственный счёт”. И смерть – не ошибка.

Билинкис, недопонимая, что Чехова, вообще-то, прельщает нечто по ту сторону добра и зла, чуть не мистическое, пишет:

“В ранней редакции “Трёх сестёр” последние слова Маши в пьесе были такими: “Над нами перелётные птицы, летят они каждую весну и осень, уже тысячи лет, и не знают, зачем, но летят и будут лететь ещё долго, долго, много тысяч лет – пока, наконец, бог не откроет им [вот это мистическое!] тайны…” Вл. И. Немирович-Данченко и О. Л. Книппер просили автора разрешить Художественному театру здесь купюру, так как актрисе [обычному ж человеку, не сверхчеловеку] слова эти показались трудными для сценического исполнения. Чехов согласился на просьбу театра. Но сам-то он от них, по всей видимости, не отказался (почему, наверное, надо бы их восстановить в каноническом тексте пьесы). И нельзя не признать, что позиция, близкая к подобной [мол, не согласился с обычным человеком], обернулась у Ницше пренебрежением к естеству и естественным потребностям и побуждениям обыкновенных людей, культом “сверхчеловека”, оправданием для него вседозволенности…” (Там же. С. 88).

 

Читал “Даму с собачкой” Чехова. Это всё Ницше. Люди, не выработавшие в себе ясного миросозерцания, разделяющего добро и зло… думая, что они по ту сторону добра и зла, остаются по сю сторону, то есть почти животные.

Л. Толстой.

9 сентября 2010 г.

Сопряжение сознаний.

Если не убедительно, что Чехов – ницшеанец, приведу ещё несколько подтверждений этого с помощью других. Лишаев - http://www.phil63.ru/a-p-chekhov-kritika-byta-kak-prezentatsiya-bytiya Его слова будут курсивом.

“Опыт врача и собственная болезнь дали Чехову переживание близости смерти. Это переживание отделило и отдалило его от повседневной жизни, изменило сам способ видеть и понимать”.

Итак, не из повседневной жизни освещает Чехов то, что разворачивает перед нами. Ну так и все художники так делают. Они создают СВОЙ мир. Что это за неповседневность у Чехова? – Сверхчеловек. Сверхчеловек, раз то, что находится в его художественном мире, есть “не должное”, ““не то”. На фоне этого неопределенного “не то” и происходит обесценивание” персонажей. Они один за другим – бо`льшие или меньшие ничтожества. Все.

Вот Солёный. Самый крепкий, демоничный:

“…у меня характер Лермонтова. (Тихо.) Я даже немножко похож на Лермонтова... как говорят... (Достает из кармана флакон с духами и льет на руки.)

Разве не девальвировал автор лермонтовство Солёного этим действием. Я уж не говорю о том, что неверно, как демониста, понимает Солёный Лермонтова. С этим подкладыванием свиней персонажам Чеховым вполне вяжется, что Чехов таки верно понимал Лермонтова: монтистом (я это так называю, от слова “Лермонтов”), маньеристом XIX века. Вот подтверждение:

“В систему образов пьесы “Три сестры” автор включил трагикомическую фигуру недалекого Соленого, думающего, что он похож на Лермонтова, но, по словам Чехова из письма к Тихомирову, “он, конечно, не похож, смешно даже думать об этом” (т. 19, стр. 18). В образе Соленого Чехов осудил примитивное понимание сложного, мятежного характера Лермонтова и пошлое копирование провинциальным офицером внешнего облика и поведения знаменитого поручика Тенгинского полка.

По всей вероятности, прототипом Соленого был чиновник - “поэт” Дучинский, которого Чехов встретил на Сахалине. О нем Чехов рассказывал А. С. Суворину: “Он писал “Сахалине” - пародию на “Бородино”, всегда таскал в кармане брюк громадный револьвер и сильно зашибал муху. Это был сахалинский Лермонтов”” (http://apchekhov.ru/books/item/f00/s00/z0000009/st003.shtml).

Или вот:

Чебутыкин. …Соленый воображает, что он Лермонтов, и даже стихи пишет”.

А автор сделал так, что присутствующий в пьесе гений себя таковым не проявляет (вообще еле-еле замечаем). – Ни разу ни он, ни другие не декламируют его стихи.

Очень по-мещански сильна, нахраписта Наташа. – “Ну так на тебе, Наташа!” - устраивает автор… сперва, когда она тут ещё никто:

Наталия Ивановна входит; она в розовом платье, с зеленым поясом”.

В смысле – обратите внимание. Не сочетается. И – для тех, кто не понимает – факт:

Ольга…. (Вполголоса испуганно.) На вас зеленый пояс! Милая, это не хорошо!

Наташа. Разве есть примета?

Ольга. Нет, просто не идет...”.

А вот потом, когда Наташа тут власть и хозяйка:

Наташа. …Значит, завтра я уже одна тут. (Вздыхает.) … (Ирине.) Милая, совсем не к лицу тебе этот пояс... Это безвкусица”.

Мы же знаем, что за эти годы Наташа эстетическим самообразованием не занималась.

Так это самые сильные в пьесе так её автором изничтожаются.

А как же те, кто послабее?

“В тигле “опыта смерти” твердый мир повседневности делается мягким, податливым, ненадежным. Чехов последовательно лишает своих героев возможных для них опорных точек. Все вокруг и внутри плывет и расплывается, вместо “твердых”, устойчивых вещей, людей, отношений, какая-то прозрачная, но вязкая паутина, что-то невообразимое, ни бытие, ни небытие.

В этом контексте очень выразительно звучат следующие слова Чебутыкина ("Три сестры"): "Может быть, я и не человек, а только вот делаю вид, что у меня и руки, и ноги, и голова; может быть я и не существую вовсе, а только кажется мне, что я хожу, ем, сплю. (Плачет) О, если бы не существовать!". Он же, разбив "часы покойной мамы": "Может, я не разбивал, а только кажется, что разбил. Может быть, нам только кажется, что мы существуем, а на самом деле нас нет. Ничего я не знаю, никто ничего не знает"”.

Казалось бы, что за белиберду говорит Чебутыкин?

Но он же тут самый старый. Представьте, что он всю жизнь прожил так же, как некоторые молодые, что тут живут. Всё рвутся, рвутся в Москву, да так и не вырываются. Он просто конечная фаза душевного изменения этих его жалких соседей по жизни. Он же, как пишет Ницше в “Воле к власти”, уже отмучался “стыдом перед самим собою, как будто самого себя слишком долго обманывал”. Он давно уже успел осознать, “что становлением ничего не достигается, ничего не обретается”. Так что, - давно подумал он, - если “человек более не соучастник, тем паче — не средоточие становления”! А если “под всем становлением нет такого великого единства, в котором индивид мог бы окончательно потонуть, как в стихии высшей ценности, то единственным исходом остается возможность определить весь этот мир становления как морок и измыслить в качестве истинного мира новый — потусторонний нашему. Но как только человек распознает, что этот новый мир создан им только из психологических потребностей и что он на это не имел решительно никакого права, возникает последняя форма нигилизма, заключающая в себе неверие в метафизический мир,— запрещающая себе веру в истинный мир”.

Лишаев: “Растворяющее любую определенность “кажется”, можно обнаружить едва ли не на каждой странице последних томов чеховского собрания сочинений. Мои подсчеты частоты его использования в “Трех сестрах” дали цифру 41! Действуя совместно с другими операторами неопределенности (“еще” встречается в “Трех сестрах” 23 раза, а “уже” – 39), словечко “кажется”, в котором задыхается читатель и зритель, словно крепко сжатая пружина, выталкивает и героев, и читателей из незыблемого “есть”. И три сестры, и Вершинин, и Тузенбах, и Чебутыкин, и Алексей Прозоров - все персонажи погружены в марево “еще не” или “уже не”, все они по колено увязли в мерцающем “кажется”, все они носятся, словно встревоженные чем-то птицы и не находят себе места в гибельном промежутке между “еще все возможно” и “уже слишком поздно””.

“…и вспомнила детство, когда еще была жива мама…” (А сейчас – в смысле – не то…)

“…я был еще молод, был влюблен. Теперь не то”.

“…но еще не стары.

Вершинин. Однако уже сорок третий год”. (Не то.)

Ольга. Увидимся ли мы еще когда-нибудь?

Вершинин. Должно быть, нет”.

“…Что же еще вам сказать на прощание? О чем пофилософствовать?.. (Смеется.) Жизнь тяжела”.

“…еще раз обнимает Машу и быстро уходит”.

“О, милые сестры, жизнь наша еще не кончена. Будем жить! Музыка играет так весело, так радостно, и, кажется, еще немного, и мы узнаем, зачем мы живем, зачем страдаем... Если бы знать, если бы знать!

Музыка играет все тише и тише”.

“За всем, что создано Чеховым в период его творческой зрелости, стоит глубокий метафизический опыт, опыт Иного (Ничто) как стихии, как истока всякой мысли и всякого бытия. Это та точка, в которую мы “попадаем”, находясь “под символом смерти” <…> Положение человека таково, что в возможность сущего (в его Бытие) он “входит” лишь на мгновения, чтобы затем вновь упасть в сущее, которое становится иным самому себе прежнему”.

Не от мира сего автор, иначе говоря. И мир этот – вечность. Автор будет в ней жить своими произведениями. И где уж нам до него, по большому счёту. – Чем не ницшеанство?

Лишаев: “Поскольку, на наш взгляд, суть чеховского подхода к жизни, если посмотреть на него с философской точки зрения, состоит в том, чтобы в каждом явлении вскрыть его неполноту и предоставить тем самым место Отсутствующему, дав читателю почувствовать то Целое, которым держится “все вместе” и каждое сущее в отдельности, поскольку, повторю, он делает это, он - символист”.

В свою систему идеалов я это включаю через особо понимаемый символизм: изживание зла в сверхбудущем погружением во зло в настоящем. То есть уже и погружение во зло в настоящем оказывается каким-то погружением человека не от мира сего, например, думающего, что он находится над Добром и Злом. То есть сам символизм произошёл от ницшеанства. И лишь постольку от ницшеанства обеляется, поскольку акцентирует сверхбудущее. И если считать ницшеанство чёрным, а символизм – белым, то превращение одного в другое можно проиллюстрировать геометрически. Переходом минус бесконечности в плюс бесконечность на обратной стороне эйнштейновского (см. тут) цилиндрического мира. Пусть числовая ось будет направлена слева направо, в плюс бесконечность, а налево – в минус бесконечность. Так плюс и минус бесконечность сходятся, даже если числовая ось нанесена на цилиндр огромного радиуса.

Что Чехов на стороне, направленной в минус бесконечность, говорит та тягостность, в которую он нас погружает. Отмечено “Шестовым: “Упорно... в течение всей своей литературной деятельности Чехов теми или иными способами убивал человеческие надежды” <…> его метафизика не положительная, а отрицательная”. Ну кто ж он, как не ницшеанец, если с именем Ницше привычно связано столько зла.

14 сентября 2010 г.

Передача идеи через культуру.

Нарождавшемуся империализму не годился романтизм, хоть это есть эгоизм и солипсизм, если двумя словами – в этическом и философском плане. Романтизм был – для исторических лишенцев. А империализм таким не был. Ему нужна была боевитость. Вот Ницше её и предоставил. В виде будто бы бунта против христианства, которое испытывало кризис от успехов науки. Уж куда как боевой дух.

А при чём тут Чехов, всё больше хлюпиков изображавший?

А при том, что Ницше ж тонко и негативно описывал и слабых, попавших под пяту сильных.

В воздухе культуры того времени реяли тычки и подзатыльники слабым. И Чехов, заставший в России страшное первичное накопление капитала, даже и не читая Ницше, мог с ним совпадать.

Например, в живописании чувств, связанных с тем, что есть “много таблиц благ” и, вообще говоря, становятся для одного человека “ценны… самые противоположные вещи”, а моральное суждение “является лишним, оно далеко уже не причиняет прежней боли”.

Вот Андрей и Наташа.

Прежняя боль это уже цитировавшееся:

Андрей. …Но, боже мой... (Плачет.) Милые мои сёстры, дорогие сёстры, не верьте мне, не верьте...”

А в итоге?

Ну наверно же, Андрей не слеп и знает, что Наташа ему изменяет с Протопоповым. И что?

Андрей. и останусь в доме я один.

Чебутыкин. А жена?

Ферапонт входит с бумагами.

Андрей. Жена есть жена. Она честная, порядочная, ну, добрая, но в ней есть при всем том нечто принижающее ее до мелкого, слепого, этакого шаршавого животного. Во всяком случае, она не человек. Говорю вам как другу, единственному человеку, которому могу открыть свою душу. Я люблю Наташу, это так, но иногда она мне кажется удивительно пошлой, и тогда я теряюсь, не понимаю, за что, отчего я так люблю ее, или, по крайней мере, любил...”

Даже если он и выговаривается (притворяясь), всё равно не страдание им движет, а что-то вялое.

То же и с Кулыгиным, видящим, что жена, Маша, любит Вершинина.

Кулыгин. Будет вам! (Вздыхает.) Вот сегодня уйдут военные, и все опять пойдет по-старому. Что бы там ни говорили, Маша хорошая, честная женщина, я ее очень люблю и благодарю свою судьбу”.

“Кто создаст цель, которая будет непоколебимо стоять перед человечеством, а также и перед отдельным индивидом? Когда-то хотели сохранять с помощью морали, но теперь никто не хочет более сохранять, тут нечего сохранять” (Ницше).

Ну Тузенбаху-то, скажете, было, что сохранять. Зачем он, уже не военный, ответил на вызов Солёного на дуэль? – А что он имел в перспективе? Нелюбящую его жену? Работу на кирпичном заводе? И не думайте, что это сила духа, смелость – пойти на дуэль.

“Мы хотели бы избегнуть необходимости воли, воления цели, риска самим ставить себе цель, хотели бы сложить с себя ответственность (мы приняли бы фатализм)” (Ницше).

Вот Тузенбах и стал фаталистом, и принял вызов.

Почему это слабость?

Потому что сам мир-то – без Бога. Следовательно, высшей справедливости нету, как факт – высшая беда: не любит его Ирина (был бы Бог, он бы Его любил, и что б ему было в нелюбви Ирины; цель – жить с Богом – не человеком избрана: “сверхчеловеческим авторитетом”). “После того, как мы разучились верить в этот авторитет, мы все еще, по старой привычке, ищем иного авторитета, который мог бы говорить с безусловностью и предписывать нам задачи и цели. Авторитет совести выступает теперь на первый план (чем мораль свободнее от богословия, тем она становится повелительнее) как возмещение утраты личного авторитета. Или авторитет разума. Или общественный инстинкт (стадо). Или, наконец, “история” с неким имманентным духом,— история, имеющая цель в себе, которой можно свободно отдаться <…> В конце концов, вот оно — счастье и, с некоторой долей тартюфства, счастье большинства” (Ницше).

И если б Тузенбах был сильным, он бы вообще отверг это лицемерное счастье.

“Мы [сильные] говорим себе:

1) определенная цель вовсе не нужна [“ключ” от любви Ирины, который “потерян”];

2) предусмотреть ее невозможно.

Как раз теперь, когда нужна воля [стать над всем этим (вровень с бывшим Богом, между прочим)], причем в высшей мере ее силы — она всего слабее и малодушнее. Абсолютное недоверие к организующей способности воли для целого” (Ницше).

Любовь Ирины приравнивается к целому. И сил получить эту любовь нету. – Ну так – в фатализм. А это слабость.

Ну и наказан за слабость. Убит. Этот сюжетный ход даёт полную ясность относительно авторского отношения. Ибо то, что Тузенбах не спал всю ночь перед дуэлью, ещё не факт слабости:

Тузенбах. Я не спал всю ночь. В моей жизни нет ничего такого страшного, что могло бы испугать меня, и только этот потерянный ключ терзает мою душу, не дает мне спать [ведь послезавтра он венчается с Ириной]”.

Слаб и не сдающийся Вершинин.

“Способы одурманивать себя <…> “чистое познание” как наркотики против отвращения к самому себе; кое-какая постоянная работа, какой-нибудь маленький глупый фанатизм” (Ницше).

Вспомните упоминавшееся его дурное чтение…

“Делается попытка некоторого рода земного решения вопроса, но в знакомом уже смысле,— в смысле конечного торжества истины, любви, справедливости” (Ницше).

Упоминавшаяся его теория малых дел…

“…делается попытка удержать моральный идеал (с предоставлением первого места неэгоистическому, самоотречению” (Ницше).

Вершинин. …И как бы мне хотелось доказать вам, что счастья нет, не должно быть и не будет для нас... Мы должны только работать и работать, а счастье это удел наших далеких потомков”.

А сам, при жене-то, влюбил в себя Машу и счастлив её любовью.

Так себя одурманил словами, что и не замечает, что “все насквозь лживо, все — “слово”” (Ницше).

Но как же, скажете, не сломавшиеся Ольга, Ирина?

Ирина (кладет голову на грудь Ольге). Придет время, все узнают, зачем все это, для чего эти страдания, никаких не будет тайн, а пока надо жить... надо работать, только работать! Завтра я поеду одна, буду учить в школе и всю свою жизнь отдам тем, кому она, быть может, нужна. Теперь осень, скоро придет зима, засыплет снегом, а я буду работать, буду работать...”.

Да и Ольга, принявшая как бы эстафетную палочку от уехавшего не совсем трепача (вспомните Машу) Вершинина, гораздо старшего, чем эти женщины, но не сдавшегося…

Сдадутся, - как бы предвещает Чехов, вставляя сдавшегося совсем старого Чебутыкина и других сломленных в самый конец пьесы:

Музыка играет все тише и тише; Кулыгин, веселый, улыбающийся, несет шляпу и тальму, Андрей везет другую колясочку, в которой сидит Бобик.

Чебутыкин (тихо напевает). Тара... ра... бумбия... сижу на тумбе я... (Читает газету.) Все равно! Все равно!

Ольга. Если бы знать, если бы знать!

Занавес

“К гигиене “слабых”.— Все, что делается в состоянии слабости, терпит неудачу. Отсюда вывод — ничего не делать” (Ницше).

Можно, кажется, до бесконечности находить стыковки Ницше и Чехова.

18 сентября 2010 г.

Первая публикация по адресу

http://www.lik-bez.ru/archive/zine_number3695/zine_critics3699/publication3740

На главную
страницу сайта
Откликнуться
(art-otkrytie@narod.ru)