С. Воложин
Петрушевская. Уроки музыки
Художественный смысл
Тупик дурной потенциальной бесконечности. Ещё такой же шаг. И ещё. И ещё… Чтоб нам хотелось прорыва в вообще иное. В актуальную бесконечность. Которая и уже, и вся тут. |
Дурная бесконечность
Так. Провожу эксперимент.
Исходное: диссертации Вербицкой и Корольковой, в которой сказано, что Петрушевская в чём-то следует за Чеховым. В частности помянута пьеса “Уроки музыки” (1973). Раз. Два. Чехов, по-моему, ницшеанец.
Ожидаемое: ницшеанкой окажется и Петрушевская.
Лакмусовая бумажка: буду сравнивать героев и автора с собой, тем более что Петрушевская со мной одногодок.
В пьесе то же издевательство над серыми мещанами, над какими взялся тихо издеваться ещё Булгаков в московской части “Мастера и Маргариты”, назначив Воланду поставить москвичей ниже обычных людишек других стран и времён из-за того, что москвичей испортил квартирный вопрос.
У Петрушевской тот же квартирный вопрос и - в городе, в котором есть метро, в городе огромном, раз от метро до дома ещё надо на автобусе ехать и так долго, что заматываешься от одной езды с работы домой.
Вот только у Булгакова Воланд – существо с огромным кругозором. Это оттого, что Булгаков в отчаянии от той новой жизни, которая замахивалась начать новую эру, сравнимую с эрой христианства (для чего, собственно, и задан масштаб иерушалаимскими главами). То есть Булгаков в досаде на провал коммунистами замыслов Маркса.
И тут как раз время вспомнить, что антиподом и равным Марксу в 19 столетии явился Ницше, предложив не менее феерическое лучшее будущее для человечества – эру сверхчеловеков, которых любят и ублажают презираемые сверхчеловками серые массы.
Так сразу скажу, что раз у Петрушевской в пьесе нет сверхисторического булгаковского масштаба, но тихое издевательство над мещанской серостью есть, то первый довод за ницшеанство Петрушевской уже получен.
А тихость её издевательства намеренная. Чтоб не перегнуть в ярость и сатиру. Чтоб ненависть к серой бесполётной жизни зародилась у читателя-зрителя. Она и так прокололась, введя вдруг неорганично символический элемент в конце пьесы для вполне сознательного следования за Чеховым в феерическое ницшеанство (её слова): “Важная особенность повествования у Чехова – ... то, что у него горюет и бедствует на земле... вдруг устремляется кверху... Это - вознесение чеховского сюжета” (Петрушевская Л.С. Девятый том. М., 2003. С. 90, 94-95).
Здесь – вдруг взлетающие женщины Николая на откуда-то взявшихся в квартире гигантских качелях:
“Таисия Петровна встает и идет на полусогнутых среди беспорядочно мечущихся качелей. Качели снижаются. Федор Иванович становится на четвереньки и ползет на кухню. Николай все глубже уходит с головой в кресло и застывает почти в горизонтальном положении, задрав ноги кверху, чтобы отталкивать налетающие качели.
Занавес”. |
Вот так, мол, и покатится дальше от женщины к женщине жизнь Николая, этого мининицшеанца, лжеаристократа, рака на безрыбье, извратившего и оскорбившего само метафизическое время этими нелепыми маятниками.
Так эти персонажи отбиваются от неподходящих в законные супруги женщин. А читатель-зритель – ещё и от абсурда художественного мира, от которого и автор не может не отталкиваться:
“Надя. Я к вам пришла жить. Он у меня родился без головы, его не прокормишь”.
- Что за дичь?
- А чтоб не думали, что мещанская жизнь с этим женопотребительством – норма.
Нет, у Чехова тоже такое бывает…
“А наверху в это время, в той стороне, где заходит солнце, скучиваются облака; одно облако похоже на триумфальную арку, другое на льва, третье на ножницы... Из-за облаков выходит широкий зеленый луч и протягивается до самой средины неба…” (Чехов. Гусев).
Но у Чехова ж насколько органичнее. Умер человек на корабле, его скинули в море, в глубине его сейчас станет есть акула, а над морем – закат. Правда, зелёный луч на закате – это уже из ряда вон. Но всё же.
Главное – и у Чехова, и у Петрушевской есть то, что “Изображение бессмысленной пошлости жизни, даже и сдобренные успокоительной [манерой показа] все-таки будит в душе читателя скорее чувство возмущения и активного недовольства, чем чувство примирения и успокоения...” (Шалыгина).
И так потому, что мягко подаётся нехорошее.
Например, нет непосредственного виновника того, почему первая невеста Николая, Надя, ушла из его дома.
“Федор Иванович. …Ну а пока, что ли, чаю выпьем.
Надя. Я чаю не пью. Я вино буду ждать.
Федор Иванович. Мешать не хочешь? Понимает, а? И то хорошо.
[Это одобрение с нехорошим подтекстом: пьёт, видно, будущая невестка. Ну негатив. Но не впервой же с прошлого вечера; нахальная; поганому выду нэма ж стыду.]
Бабка. Хоть стой, хоть падай.
Федор Иванович. У меня теща — золотая баба. Она всегда правду режет. Ты еще сомневаешься — сказать не сказать, а она уже брякнула.
Надя. Это признак невоспитанности.
Бабка. О-хо-хо-хо-хо! Ой, рассмешила! (Смеется, закашлялась.)
Федор Иванович. Нет, конечно, какая воспитанность у нашей бабки! Она фабричная, она ткачиха. Образование три класса, четвертый коридор. И вся культура. В цеху какая культура? Там мать-перемать. Вот у вас на стройке — там да. Там “здравствуйте” говорят, когда приходят, “спасибо”, когда раствор подают, “извините”, когда на ногу наступят. А в общежитии, там вообще, небось, лекции читают про культуру быта. Про то, как себя надо вести в чужом доме.
[Ну опять довольно завуалировано порицает.]
Надя. Недавно нам читали лекцию о любви и дружбе.
Бабка. О любви и дружбе под забором.
[Бабке некуда деться, если внук женится – вот главная беда, а не некультурность потенциальной невестки. А с другой стороны, вторая претендентка, Нина, скромная, была ж – как окажется – взята в квартиру. Ну и Надя ж понимать должна, что её возьмут, раз до свадьбы оставили ж вот ночевать с Николаем. Так что плевать ей на бабкины колкости, вроде бы.]
Надя. Нет, просто о любви и дружбе. Что такое любовь и как с ней бороться. У вас спички не найдется?
Федор Иванович. А мы с бабкой не курим.
[В смысле – что: ещё и курить будешь в квартире, где не курят?]
Надя. А мне в зубах поковырять. Пойду на кухню.
Входит мать с пирогом. |
Таисия Петровна. Наденька, куда?
Федор Иванович. Она за спичками.
Таисия Петровна (вслед). Там у плиты, на полочке.
Молча сидят за столом. Смотрят телевизор. Хлопает дверь”. |
Совсем по-чеховски: прямых виновников ухода Нади нет, быт заел.
Таким же образом насовсем расстаются Надя и Николай, пришедший, казалось бы, забирать Надю обратно домой к себе. Подобно уходит из своего, а потом из Колиного дома Нина.
Среда заела. И стесняется сердце и ум зрителя: так жить нельзя! Р-р-революционно? Нет. Потому что индивидуалистически. Значит, радикально. То есть как? – Ницшеански: отрицая напрочь эту серую действительность.
Но ницшеанство Петрушевской не страшное, как и у Чехова (см. тут) – идеал, сверхчеловек – это творческий человек, человек искусства. Потому и название пьесы – “Уроки музыки”. Там никаких уроков в пьесе нет. Но есть мечта отца главного героя, Николая, несбывшаяся: приобщить сына к высокому искусству. И семилетку музыкальной школы не пришлось Николаю закончить (бросил после шести классов), и в армии он аж скрывал, что знает ноты (в советскую армию ж чуть не последних людей общества берут, там надо с культурой не высовываться, понимай), и сам-то Николай не горел желанием музыке учиться, когда учился (“Федор Иванович. Иди, иди, ей-богу, как в детстве тебя уговаривать: садись да садись за инструмент”). Из хама нэ зробыш пана… И не в том дело, что это ж рядовое явление, что принятое массовое обучение музыке, как писал Борис Асафьев, чаще всего от музыки отвращает, чем притягивает. А в том, что тонкости в папе не было (“Николай, пожимая плечами, садится за пианино. Отец становится рядом. Видно влияние телевидения [этого Средства Мастерить Идиотов уже и в 73-м году]. Отец поет: “Лишь только вечер опустится синий...” Он поет напрягшись, не как поют за пиршественным столом — от всей души, а так, как поют люди, для которых мечтой всей жизни было петь. Такое пение обычно не производит приятного и радостного впечатления, — напротив, все за столом отводят глаза”). И кроме как в этом явлении картины второй больше уже никогда не будет музыки в пьесе. Даже если это музыка: (“…идет с ней к радиоточке. Николай ставит регулятор на полную мощность, звучит “Адажио” из “Лебединого озера”. Надя и Николай, прижавшись друг к другу, топчутся на месте под эту музыку… Танцы у Козловых продолжаются. Надя и Николай танцуют теперь под “Танец с саблями” Хачатуряна… По радио начинают передавать текст. Некоторое время Надя и Николай танцуют под новости”). И не музыка – в конце картины второй (“Надя подходит к пианино и своими грубыми пальцами играет “Чижика-пыжика””). И можно представить, с какой скрытой яростью писала эту сцену Петрушевская.
Я забыл сравниваться с собой…
Я в 1973 году – это нечто противоположное ницшеанцу и Петрушевской, как противоположен в 19 столетии и на другом уровне Ницше Марксу. С 7 ноября 1972 года я стал выпускать в нашем конструкторском отделе стенгазету (см. тут) с названием “Идеи коммунизма – в быт и в будни” и был где-то так же не обеспечен, как Маркс: живя при общей кухне в комнате, кажется, 18 кв. м с мамой, привёл туда жену, и в том же 72-м родился сын. Эта стенгазета была уже моей второй попыткой заняться воспитанием в духе коммунизма. Первая, лет 15 назад, закончилась выговором с занесением в комсомольскую учётную карточку, и чуть не исключили из института. За то, что хотел прекратить, так сказать, двойную бухгалтерию: одно говорить в частном порядке, а другое – официально, на комсомольских собраниях. Причём, будучи комсоргом. А комсоргом меня избрали в отместку за откровенные слова сказанные в курилке предыдущему комсоргу группы, дескать, положа руку на сердце, что мы за комсомольская организация, одно название, ведь мы не исполняем главной задачи, для которой создан был комсомол – для воспитания себя в коммунистическом духе. В 72-м я как-то не зацикливался, как действующие лица в пьесе Петрушевской, на квартирном вопросе как определяющем жизнь. Причём он что-то у них довольно просто решался (“Таисия Петровна. И вступите в кооператив. Федор Иванович. Вот именно! Как раз Мелконян у нас заделался председателем кооператива. Говорил мне, давай, если есть необходимость. Как раз!”). А мне, чтоб стать в очередь на кооператив поближе, приходилось обходить два десятка впереди стоящих и выклянчивать у них визу-согласие на моём заявлении-просьбе передвинуть меня в первую пятёрку (столько за полугодие получали ордеров на весь НИИ).
В пьесе есть даже движение ощутимого улучшения жилищных условий. Когда-то, когда дети взрослых персонажей были грудными, условия эти были ж просто катастрофические:
“Анна Степановна. …А Марту я взяла к себе, хотя у меня и так повернуться было негде. Комната двенадцать метров, да печка, да нас трое, да их двое. Соседи начали возражать, пошли скандалы. Мои пеленки висят на кухне — никто ни слова. А Марта начнет вешать — они возражают, снимают. У нас в комнате Мартины пеленки сушились. Туман, сырость, окно запотеет, зима была. Два месяца мы так проваландались, а потом как-то я ушла с Генкой гулять, прихожу — а Марты нет. Сама поняла, сама и ушла. Соседи, правда, два раза милицию вызывали, что Марта без прописки живет”.
Дело было, видно до хрущёвского панельного прорыва. Но и в сценическом “сейчас” дела плохи, и сюжет строится в соответствии с жилищными перипетиями. Первая картина проходит под гнётом известия о приходе после отсидки срока в тюрьме пьяницы Иванова, сожителя Грани Гавриловой; пускать его жить в двухкомнатную квартиру, где она и трое детей (старшая, Нина, почти взрослая) почти некуда. Вторая картина: в такую же квартиру на другом этаже приезжает с невестой сын из армии, а тут родители и бабушка, и будущую жену сына принимать почти некуда. Картина третья: Граня Гаврилова впустила Иванова переночевать в ванной; дочь, Нина, в отчаянии уговаривает себя и брата, что “он уедет как-нибудь”. Картина пятая: переночевавшая с сыном, как с мужем, в комнате бабушки, невеста сына, Надя, вела себя нагло; наутро с ней домашние поругались, и она ушла к себе, в общежитие. И так далее. Слишком велика плотность населения на квадратный метр, что драматично.
И никакого – кроме метафизических качелей в финале – просвета в художественном мире Петрушевской в мир вообще другой.
Смею думать, что подобная полярность меня относительно Петрушевской, не видевшей в своём художественном мире идейных людей, позволяет мне, предполагая Петрушевскую идейной, считать её по-ницшеански идейной: уж больно она зла на этих мещан; один другого серее и ничтожнее.
Могу и ещё сравниться.
У меня был девиз: телевизор – это вещь, которая должна быть выключена.
А у персонажей Петрушевской, как бы неважно они ни жили, телевизор имеется, и он включён.
Конец:
“Федор Иванович (уже потише). Для тебя слово “совесть” — ничто.
Николай. Давай хоккей смотреть.
Садятся, смотрят телевизор”. |
Начало:
“Сцена представляет собой большую комнату в квартире Гавриловых. Чисто, прибрано, хотя на всем лежит печать недостаточности. В углу работает телевизор. Гавриловы — Граня, Нина, Витя — смотрят телевизор”.
19 раз слово “телевизор” используется. И зачастую с авторской подколкой.
“По телевизору передают сплошные взрывы. Анна Степановна пережидает и в передышке между боями торопливо высказывается”.
“Федор Иванович, сидя в кресле, клюет носом. Таисия Петровна смежает веки. Нина дремлет. Телевизор передает сплошные взрывы. Звонок, Таисия идет открывать”.
“Возросшие колхозные культурные потребности”… так иронически можно было б переназвать “Уроки музыки”.
Несчастье этих несчастных, что их счастье – в семье, в квартире, в обстановке квартиры, в продолжении семьи в детях, в их уроках музыки, в очереди на “Жигули”, в самих “Жигулях”. Что дальше? Дальше – из классического совкового джентльменского набора: квартира, машина, дача. И – по новой в следующем поколении. Тупик дурной потенциальной бесконечности. Ещё такой же шаг. И ещё. И ещё…
“Маленький человек вечно возвращается!” (Ницше. Так говорил Заратустра).
Для того и открытый конец – женщины с детьми на метафизических качелях.
Чтоб нам хотелось прорыва в вообще иное. В актуальную бесконечность. Которая и уже, и вся тут.
Эксперимент удался.
5 января 2010 г.
Натания. Израиль.
На главную страницу сайта |
Откликнуться (art-otkrytie@yandex.ru) |