Щербакова. Митина любовь. Художественный смысл.

Художественный смысл – место на Синусоиде идеалов

С. Воложин

Щербакова. Митина любовь

Художественный смысл

Мы сами убили свой уродливый социализм.

Отчаявшийся человек – эта Галина Щербакова. И не смирившийся с реставрацией капитализма.

 

 

Не смирившаяся

 

Роль авторской тенденции… как… лишь смутной, инстинктивной, а не сознательной.

Лаврецкий.

Тут опять же будет ограничение возможностей сознания в достижениях искусства.

Я. Билинкис.

Неожиданная радость: я понял, что не понял повесть “Митина любовь” Галины Щербаковой (1996?).

Меня недавно обругали за неологизмы… А я их люблю. Вот есть такое слово “центропуп”. Так я повесть поначалу, не поняв, переназвал для себя “центропипка”, имея в виду название серии, надписанной на обложке: “женским почерком”.

Я, правда, читал книгу невнимательно. Сказалась предвзятость. Там где-то вначале, от имени “я”-повествовательницы (на тех страницах – вживающейся в себя-дошкольницу), последовательно написаны два откровения. Одно такое:

“…бросается Митя [двоюродный дедушка]. Он хватает меня за руки, сажает на плечи и уносит вдаль. Я получаю главный женский опыт. Сверхсчастье – быть красивой и уносимой на руках мужчиной”.

Другое такое:

“Митя [через несколько минут]… качает меня на руках:

- Птица ты моя, птица…

В меня входит тоненькая игла – опыт женского счастья: утешающий, любящий мужчина”.

“Она” - как и многие другие – была одна из тех, кого Митя противоестественно любил. “Её” противоестественно, потому что она внучатая племянница и мала. Других противоестественно, потому что они калеки всякие.

Надуманно, показалось.

И я читал, не вникая, кто там с кем. И только в конце вдруг – неприятно стало – читаю про исстрадавшуюся верную жену потаскуна Мити, красавицу Фалю, такую экстрему:

“И я сказала греку… Или армянину: “Останови”. Это уже в чистом поле [А до этого им было видно Митю аж с двумя любовницами: Зоей и Любой].

Вот этой остановки – не баб! – я Мите уже простить не могла. Я не знала, что я ТАКАЯ. Что это может во мне возникнуть, и я сама позову мужчину. И буду звать потом. Я всё боялась, чтоб он не стал говорить, мне бы это не пережить, но он молчал. Всегда”.

И за то, что Митя ввёл её в такой грех, она его отравила (спасши его от мук нестерпимой боли из-за желудочной колики).

Плюс мужчина тот оказался – вдруг для читателя – мужем сестры “я”-повествовательницы, и та сестра знала, что тот в Фалю был вечно до дрожи влюблён, но ей это было безразлично. Ибо она, ещё девятиклассницей, влюбилась, как Митя, в калеку-фотографа, забеременела, сделала нелегальный (тогда легально нельзя было) аборт и лишилась возможности иметь детей.

В общем, я почувствовал себя, как в дерьмо вступившим, и клял себя за то, что пустился читать женскую прозу.

А когда я заподозрил, что тут что-то не то, я внимательно просмотрел повесть на предмет наличия в ней сексуальных экстрем, и, да, - их там больше.

Сама “я”-повествовательница, несмотря на диагноз Мити: “трудно будет, потому что… ждёшь от нас больших впечатлений. Ты, птица, воображай помене мозгами… У тебя главная жизнь проходит в голове. Кто ж это за мыслью поспеет?” - таки что-то срывалась с примата мысли. И мысленно – из-за подруги, что “лёгкая на лёгкую любовь”, и реально: “Помнишь, у тебя был знакомый горняк? Он ещё хотел тебя пристрелить, когда ты от него вильнула”. А муж у неё чистоплюй, за то, по её мнению, что не может дать ей по морде. И, по характеристике бабушки, она “на внешнюю красоту падкая”. Наконец, она знает толк в умонастроениях хиппи (кольцо в ухе, пусть и мысленное).

Прабабушка “я”-повествовательницы “будучи уже пожилой дамой, спрыгнула с семейного поезда к молодому маркшейдеру”. Митю родила в сорок пять лет.

Тётя “я”-повествовательницы, Зоя, придурковатая, стала любовницей своего родного дяди – Мити (придурковатая ж - так он её пожалел!). Они аж втроём зажили: Митя, Зоя и Люба, тоже чиканутая, только на сексе.

Эта Люба рассказала “я”-повествовательнице такую экстрему, дескать, очень спешили они любиться с Митей, так где попало это делали. Так она раз лежала на стёклах. Поранилась. И ничего.

Второй муж Фали рассказал случай: “У одной старой знакомой мне дамы перед финальным маршем Шопена стали набухать соски <…> И даже возникла – понимаете? – тяга… Буквально за несколько дней до смерти”.

Одной из любовниц Мити было за пятьдесят. Из-за неё и “рухнула” Фаля, пожелав Мите смерти (на что он, как бы в ответ, заболел желудочной коликой, от страшных болей которой его пришлось избавить отравой).

Но.

Только ли из-за моей предвзятой невнимательности к этим женским страстям-мордастям я их слабо всё же воспринял в первом чтении?

Нет.

Щербакова всё плотское не показала, а о нём рассказала. И часто это рассказ о рассказе. Все-то с “я”-повествовательницей откровенничали и рассказывали.

Мала, правда, дистанция между автором и “я”-повествовательницей. Обе мудрые женщины, опытные писательницы, москвички, родом из Украины. И даже введён эпизод (тот, что до первой главы) отказа от выдуманного произведения о страстной географичке. Дескать, пусть будет произведение о реальных страстях – по воспоминаниям рассказывающих.

Но, повторяю, всё – как-то далеко: с высокоморальной точки зрения. Даже натурализм. Даже недавний:

“…Лёнька. Может, это самое то и есть? Пока она колготилась своим умом над извечной задачей, что делать, если с неё стаскивают джинсы и майку, и можно ли так сразу, Лёнька смог”.

Что за “это самое” Лёнька? – Что-то около таинственного слияния рек, слышанного Леной когда-то от покойного романтичного отца. Отсюда заторможенность. Но, конечно, некрепкие, некрепкие моральные устои. Романтизм - что поделаешь.

Впечатление, что писательницы (обе) знают истинную цену романтизму и его непреодолимости влечений. Этот сарказм про “за несколько дней до смерти”, это отстранённое “спрыгнула с семейного поезда”, “лёгкая на лёгкую любовь”. Эта издевка над собой за чистоплюйство мужа. Эта ирония над собой-малюткой: “главный женский опыт” и “опыт женского счастья”, где фигурирует абстрактный мужчина, а не дедушка Митя. Наконец, это чисто авторское – ибо сюжетное – оправдание Фали за её месть за свою вдруг животность: Митю от колоссальной боли избавила вместе с жизнью.

Совсем Щербакова не за женщин с их страстями-мордастями, с их романтизмом, подумалось.

Но что тогда Митя, окрашенный явно приязненной рукой? – “Потаскун всех времён и народов”. – Это ж слова самой моральной тут, бабушки. – “Митя был чудный, его любить – счастье…” - Это слова вечно влюблённой в него “я”-повествовательницы (низкого в ней, подавляемого). Их тоже не в счёт. Как и бездумно-сладкое к нему отношение сонмища его любовниц. Всегда, - кроме “я”-повествовательницы, любимой им как исключение (по авторской воле), - чем-то убогих.

Что если при явной авторской высокоморальности не случайна избирательность Митиного романтизма?

Что если у Мити, - по автору, - не романтизм?

Я тут вынужден (извините, знающий читатель!) обратиться к своей мысли о в веках повторяющейся связи идеалов и любовей (см. тут).

Да. Любовей много разных. Одна из них, гармоническая, подозрительно подходит на роль той, о которой несомненно смутно думала Щербакова, выводя своего странного персонажа Митю, любящего женщин из жалости к их несчастьям. Искренно, душой и телом, любящего обойдённых Справедливостью.

“…он мне и сказал, что это у него не блядство, а глубочайшая жалость, до “сжимания сердца” к женщине, “которую Бог обделил””.

Характерно это применение матерного слова. Только на вершине нравственности можно позволять себе применять мат без эмоции, а для точности выражения.

Гармония тут. Тела и духа, низкого и высокого, материального и идеального, секса и души. В вышеупомянутой моей классификации любовей о ней написано: “Любовь - индивидуализированная, личная социальная сила”.

Если жизнь – как море: с волнами… Если социальная история – тоже… А это согласуется с диалектикой. С синусоидальным графическим отображением её превращений: тезис – антитеза – синтез… - То гармоническая любовь с соответствующим ей гармоническим идеалом слияния личного и общественного соответствует в истории нашей страны времени энтузиастского порыва масс в строительстве социализма (он был, порыв, в 30-е годы, другое дело, что массы были обмануты, и построен был не социализм). То было время бабушкиной – в рамках повести – молодости. (И потому она тут генератор моральной нормы.)

Но массы были обмануты, повторяю. Неисчислимые несчастья посыпались на народ. И искорёженной гармонией предстала последующая история – сороковые. Соответственно ей – и Митя.

(Я тут предлагаю взглянуть на эпиграф.)

Пусть чистой воды выдумка – такой человек. – Мне в этом видится искорёженность социалистического идеала. Строй – не жилец. Каким был всегда и Митя. То головку не держал, то туберкулёзом заболел, то расстреливали его три раза и покалечили, то извращённая какая-то, хоть и гармоническая вроде, любовь у него к женщинам. К одной, другой… Их же много, несчастных, в нашей стране с несчастной историей. То эти желудочные колики. И, наконец, самая социалистическая, так сказать, женщина, Фаля, майор медицинских войск, его отравила. Как мы сами убили свой уродливый социализм.

Отчаявшийся человек – эта Галина Щербакова. И не смирившийся с реставрацией капитализма:

“…я отвергла компьютер как предмет мне лично не подходящий. Одновременно я отвергла евроремонт и привычку есть лягушек в Париже”.

Как не смирилась когда-то одна (моя будущая жена), шестидесятница (а шестидесятники, я считаю, хотели социализм вылечить), нося в душе память о Чаре (см. тут).

Как и Галина Щербакова, отвергающая теперь компьютер, хоть от писания шариковой ручкой на бумаге лист, как живой, загибается, и надо его придавливать камнем:

“И я положила на уголок рукописи кусок чароита, который однажды нашла по дороге. Шла, шла, а под ногами – фиолетовый камень-чудо. “Возьми меня!” - сказал камень. А потом узналось – чароит с сибирской речки Чары. Как он попался мне на тротуаре в Москве? Но, взяв его в руки, чтоб прищемить угол, я поняла: не зря заворачивается рукопись”.

Отчаявшийся человек, Галина Щербакова, но не сдавшийся ненавистной реставрации капитализма и самостийности родной Украины (“мне, конечно, нравится её самостийность, я ею, горжусь, но…”).

И только не сдавшаяся могла взять и сочинить 3-ю главу повести, о как бы возродившемся во времена этого реставрированного капитализма Мите, внуке его, Егоре – копии с лица Мити. И наследнике того в любви к несчастным.

Этот – ещё большая невероятица, чем Митя.

Отбросим одноклассницу и любимую Егора Лию, девочку из Чечни, видимо, чеченку, у которой убиты все родственники. Её и автор отбросил через 12 строчек после того, как ввёл (убили и Лию, на каникулы поехавшую в Чечню).

Возьмём упоминавшуюся другую одноклассницу, Лену. И отбросим, что та очень пожалела Егора. Она не влюбилась в него от жалости. Её жалость нужна лишь автору, чтоб ростовчанин Егор, знающий москвича Лёньку, свёл их. Лёнька – чтоб бросить Лену беременной. И вот это второе, мол, издание Мити предлагает Лене фиктивный брак, чтоб не стоял прочерк в метрике ребёнка. (Заметьте, Егор не влюбляется в несчастную Лену.) Согласившаяся Лена, после того, как они расписались, хочет своим телом поблагодарить Егора. Разволновавшийся Егор выскочил из комнаты и на улице попал под автомобиль и погиб.

При чём тут Митина наследственность?

“Ну что тебе стоило, Митя [так Егора называет для себя “я”-повествовательница], стянуть с неё трусики? Девяносто девять из ста поступили бы так же, а потом, ширкнув молнией, убежали бы живые и невредимые. Мир был бы больше на целого тебя, Митя. Её приставание, его… Что? Отвращение? Хотя нет… Какое отвращение? Может, именно в этот момент он её и любил, распахнутую, с пятнами на лице и расплющенным ртом. Любил и бежал от несовпадения чувств, мыслей и обстоятельств, которые были вразнотык?

Потому что голая женщина, как голая правда, возникшая без вашего желания, - аргумент сильный, но и противный. Ты или распнись пред ней, или уж беги сломя голову. У мальчика заколотилось сердце, и он бежал, не зная правил.

Потому как был Егор по природе Митя.

Или всё было не так и не то?

Не знаю”.

Щербакова честна по отношению к психологии. А всё-таки выдумала и написала. И правильно. Ну плевать же на реализм (открывающий то, что рождается в действительности). Пусть в действительности, да, в 1996-м году рождается-таки возмущение против навязанной всё-таки реставрации капитализма.

Но, навязанный политически и экономически, он был принят морально готовым к нему народом, ставящим материальное превыше. Народом, обманувшимся с гармонией-то тела и духа. Обманувшимся давным-давно. Мы видели в повести, каким извращением аукнулся наш самообман насчёт гармонии-то.

Щербакова-то – последняя из могикан, поборников истинной гармонии. Нам-то было – подавай романтику (а это не гармония).

Вот в действительности-то наш протест против реставрации капитализма какой-то неуверенный. – Вот, соответственно, что-то смутное и в повести у Щербаковой. Ей-то хотелось бы, чтоб отторжение несчастья было принципиальным, чистым, наконец-то. Не как у Мити. Как у Егора чтоб.

Но это ж чистой воды выдумка.

А хочется.

Ну а у неё, бедной, издавна, наверно, - как у “я”-повествовательницы, - если нельзя, но очень хочется, то можно. И вот – невнятица: “вразнотык”. Митя-то до конца доходил. И без колебаний. А Егора сбило, что не его инициатива.

Вот половинчатость и выразилась. Не вполне осознанно.

То есть – художественно.

Вот бы, мол, переиграть всё-всё-всё с самого начала, чтоб и волки были сыты, и овцы целы. Гармония б соединения несоединимого.

Но тогда кончилось бы не трагически. Егор бы выжил.

Был бы в конце Вась-вась – Михаил Сергеевич (имя не зряшное), мерзейший со своим рассказом, что потрясённый жертвенностью Егора Лёнька согласился жениться, и родители квартиру им наняли возле себя, и Лена выкричалась “я”-повествовательнице на отвергшего её тело Егора и успокоилась.

И прав был бы демократ Агеев (оскорбившийся отверганием Щербаковой реставрации капитализма и улётом её в вечное). И прав был бы демократ Немзер, что вечное (оно, мол, и в цитатности названия и в ретроспекции) означает похожесть всех времён и приятие времени имеющегося (Немзер. Замечательное десятилетие русской литературы. М., 2003. С. 199).

Однако перед нами трагедия. Егор умер. И кончается-то отравлением Фалею Мити за то, что “заставил” её сношаться с тем, кто подвернулся. (Фаля боится проговориться абы кому перед смертью, поэтому выговаривается перед “я”-повествовательницей.) Кончается-то яростным пренебрежением Шуры, сестры, к неуправляемой привязанности её мужа к Фале. Кончается чем-то, по-моему, противоположным - реалистической бунинской “Митиной любви”, - противоположным постановке Буниным демонизма на своё место. Кончается-то почти яростным отверганием демонизма.

И для того – неотличим автор от “я”-повествовательницы. Не род гармонии тут, будь она реалистического или романтического толка. Тут - род радикализма, экстремизма, трагического героизма. Монтизма, в общем.

8 сентября 2010 г.

Что-то похожее и в повести “У ног лежачих женщин” (1995). Не упреждающее всех (публицистику, социологию и т.д.) открытие пробивающийся в действительности тенденции, а фантасмагория. На одной улице, дом к дому, живут трое парадоксально разных по жизни мужчин, обожающих своих жён, - одна ультраневерная, другая изменила лишь с одним (и никому практически это неведомо), третья ультраверна. Жёны прикованы болезнями к кроватям. А эти мужья не мыслят себе жизни без них и приготовились покончить с собой, когда те умрут. Как в кино, как говорят о выдумке. А автор очень старательно обосновал и показал, тем не менее. И нет впечатления, что это неудача.

Не то, чтоб хотелось сказать: “Не верю”… Но в растерянности пребываешь: автор-то понимает, что ты не поверишь, и поэтому больше окружающее безобразие – прежнее и “теперешнее” - рисует. Энциклопедия. Я читал вещь полтора раза. И второе чтение было как впервые. Сюжет не имеет никакого значения. И ты сплошь со всем соглашаешься, потому что без ажиотажа всё дано (грешен, мол, человек, начиная от Адама и Евы, ну что поделаешь). – Истинная правда. А в результате… Фантасмагорию прочёл невольно.

11 сентября 2010 г.

Натания. Израиль.

На главную
страницу сайта
Откликнуться
(art-otkrytie@yandex.ru)