Художественный смысл – место на Синусоиде идеалов

С. Воложин.

Чехов. На страстной неделе.

Художественный смысл.

Игнорируется, что Чеховым “в лоб” и противоположное написано.

 

 

Чехов – православный писатель?

 

Он, улыбаясь, думает о том,

Как будут выносить его — как сизы

На жарком солнце траурные ризы…

Бунин.

Я придерживаюсь “Психологии искусства” Выготского (1925): противоречия произведения вызывают в читателе (зрителе, слушателе) противочувствия, а те – катарсис. Из чего следует, что катарсис нецитируем.

Несмотря на огромную популярность в научном и околонаучном мире, упомянутой книги Выготского, ею практически почти никто не пользуется для синтеза (из анализа) того целого, ради которого создано произведение имярек. – Почему? – Потому что современная наука об искусстве не дошла ещё до того, чтоб согласиться считать своим объектом то, что, как написал Матюшкин (“Проблемы интерпретации литературного текста”, 2007. С. 10): "художественное произведение существует только в сознании человека — создателя или интерпретатора текста”, если в этой формуле слова “в сознании” заменить словами “больше в подсознании, чем в сознании”. Однако эвристический потенциал книги Выготского настолько велик, что ею пользуются иногда в неявном виде, стихийно.

Так в одной диссертации о Чехове (Шалыгиной, см. тут), где слово “Ницше” используется 15 раз, я уловил намёк на приятие того, что я называю нецитируемостью катарсиса, то есть художественного смысла произведения (в том числе и литературного). Смотрите, я оцифрую: пусть будет 1 – сочувствие, 2 – противо-чувствие, 3 – катарсис. Там, - ссылаясь на Шестова и Волжского, - впрямую говорится об открытом, мол, немецким философом (не теоретически, как Выготский, а практически – в своих произведениях) способе "художественного и философского мышления Ницше, когда и материализм [1], и идеализм [2] оказываются лишь флагами, взятыми напрокат, а собственная прочная идея [3] принципиально не выражена” (Шестов "Достоевский и Ницше"). А в параллель – о Чехове: "Изображение бессмысленной пошлости жизни [1], даже и сдобренное успокоительной философией авторского пантеизма [2], все-таки будит в душе читателя скорее чувство возмущения и активного недовольства [3], чем чувство примирения и успокоения...” (Волжский).

И диссертант добавляет: "Волжский, указывая на основной эстетический эффект: перенесение конфликта идеала с действительностью в активную читательскую зону не предполагает только возможности его сознательного формирования Чеховым” (Там же). Так такая бессознательность, по-моему, лишь плюс для Чехова, ибо свидетельствует о художественности его произведений (они были б иллюстрацией готовой, осознанной идеи, если б было иначе). И очень жаль, что сама Шалыгина это не акцентирует. Но хорошо хоть, что она признаёт, что "основной эстетический эффект чеховской художественной системы [есть] перенесение конфликта идеала с действительностью в активную читательскую зону”.

То есть, понимай, пусть она, исследователь, не доверяет себе, скажем, замыслилась, не непосредственно, может, воспринимает чеховские произведения из-за своей учёности. Так зато есть объективный показатель – единодушное переживание – большинством читателей чеховских произведений – чувства активного недовольства. Оно, замечаю я, и есть то нецитируемое, что и является читательским катарсисом. Ради чего автор и писал, не вполне сознавая, что хочет “сказать”. И что-то похожее на чувство активного недовольства, - естественно предположить, - было не вполне осознаваемым авторским вдохновением, рождённым авторским идеалом.

Ну почему б такое не предположить?!

Остаётся теперь немногое – последействие, как писал Выготский, искусства: осознание критиком-интерпретатором этого активного недовольства в случае с Чеховым. (Осознание катарсиса от любого произведения любого автора в общем случае.)

Что б это мог быть за идеал такой активный и недовольный действительностью? Ну, чтоб, например, не революционный всё же, но радикальный. То есть, не претендующий менять общество. Значит, претендующий менять лишь себя, внутренний мир. – Что б это могло быть?

Не может ли это быть ницшеанством, раз Чехов назвал его бравурным?

"С таким философом, как Ницше, я хотел бы встретиться где-нибудь в вагоне или на пароходе и проговорить с ним целую ночь. Философию его, впрочем, я считаю недолговечной. Она не столь убедительна, сколь бравурна” (А. С. Суворину, 25 февраля 1895 г).

Вполне может быть ницшеанство, если помнить, что надо относиться лишь как к вспомогательному материалу к тому, что не представляет собою текст чеховского произведения. Лишь в художестве, мол, автор наиболее выражает своё сокровенное, самовыражается. Например, тут: чеховское сознание Ницше-философа осуждает, а подсознание давно с ним согласно. Вот только сознание тревожится о долговечности этой философии, как – заметим – тревожился Чехов (это известно) о долговечности своих произведений. А про бравурность, строго говоря, даже и не сказано ничего отрицательного. Только выбор слова чеховскую негативность выдаёт. Так для себя-сокровенного, принимая эту философию, можно и красивее её назвать – мужественной.

И тогда не её ли прозревает у Чехова Белый?

"…что знает заглянувший в глубину: как передать словами свободу последнего рабства, где пессимизм уже не пессимизм. Ведь сюда же течет последняя радость... Покоем Вечности - вечным покоем непроизвольно дышат его извне безнадежные образы”.

Чем не мужество? Без бравурности. И достаточно радикально.

Мне возражает философ Лишаев (Самара): "Он [Чехов] был агностиком. А по общему своему умонастроению гуманистом. И хотя он в юные годы потерял веру, христианская этика оставалась ему близкой, своей… В текстах Чехова гораздо больше свидетельств его близости к стоической позиции”.

Так это в текстах. А близость к христианской этике – в жизни, т.е. вне текстов. – Надо ж смотреть в подтекст произведения!

Разберём первое.

Вспомним чувство активного недовольства в “Палате № 6”, например. Чехов, издеваясь (см. тут) над своим былым толстовством (а это ж стоицизм XIX века), посадил, в сущности, в лужу стоика-доктора, попавшего аж в сумасшедший дом на койку рядом с тем, кому он проповедовал стоицизм.

Стоицизм – пассивное мировоззрение. И как раз в сажании его в лужу выражается воля активного недовольства Чехова и наша, читательская.

То есть у Чехова активное мировоззрение. Соответственно, он агностиком не мог быть. Ибо ЗНАЛ, подсознательно знал, что ему выражать – ницшеанство.

А как же, спросите, насчёт чеховского прямо ж осознавания себя одно время толстовцем? – Он им сознательно был, а не подсознательно.

"Нас поражает <…> тот любопытный факт, что сам Чехов никогда не ставил хронологических дат на своих произведениях <…> Мы усматриваем в этом во всяком случае ценный намек и указание на то, как мало значения придавал точной хронологии своих произведений сам автор, очевидно, не знавший никакого крутого поворота в направлении своей литературной деятельности. И нам действительно она представляется единым целым, проникнутым одним общим мировоззрением”, - считал С. Булгаков (тут).

Сознательно Чехов и гуманистом был. Мало ли, кем может быть художник в жизни (в смысле – не в произведениях своих).

Это – второе возражение Лишаеву.

Чехов мог сколько угодно благотворительных подвигов делать (и делал), помня, что "христианская этика оставалась ему близкой, своей”, но, повторяю, самое сокровенное писатель выражает в своих произведениях. А когда "пессимизм уже не пессимизм”, то гуманизм тут сомнителен.

“Мгновение ока дает всю полноту ведения” (Флоренский). А это уже что-то сверхчеловеческое. И если не божественное, то… демоническое. И какой уж там гуманизм…

Речь, собственно, об озарении (явлении как бы из иного мира, не обычного). И Шалыгина перефразирует Флоренского: "Истина, знание о мире проявляет себя в художественном мире А. П. Чехова тогда, когда читатель не принимает её из рук писателя, а начинает двигаться вместе с ним к нахождению её в собственном эстетическом переживании”.

Так было б ещё как-то простительно, если б от такой необычности и духовности считал бы кто-то Чехова верующим в Бога.

Но где там! Это было б слишком сложно, наверно, для нынче верующей массы. Для неё берётся "из рук писателя” одно из противоположной пары того, что написано “в лоб”. Например, Григорян (см. тут), из рассказа “На страстной неделе” (1887): "Один из первых образов рассказа – щепочки, соломинки, несущиеся по грязной воде в канаве, но в этой воде не брезгуют купаться солнечные лучи, и несутся эти воды в речку, откуда попадут, возможно, в океан. А люди идут в Церковь с нечистыми душами, которыми не побрезговал Спаситель…”.

И игнорируется, что там “в лоб” и противоположное написано. Что не смог мальчик довоображать до океана. Игнорируется и итоговое:

"- …Приходи ко мне на Пасху, будем в бабки играть.

Митька недоверчиво глядит на меня и грозит мне под полой кулаком”.

Помещённое в конец очень же важно для приобщения к целому.

Что, порою, не игнорирует и навязывающий православие Чехову Григорян. Смотрите, что проделывается с повестью “В овраге” (в пику – см. тут). Один из персонажей однажды произносит: "…я все думал: есть Бог!”. И Григорян подхватывает: "Есть Бог!”. И на том заканчивает главку “Рождение веры”.

Ещё Григорян использует пристрастие писателя к подробностям.

Что делает Чехов?

Чтоб вызвать у читателя чувство "активного недовольства”, отвергаемое, Чехов уравновешивает его своей якобы беспристрастностью. "Сумрачный мир, изображаемый Чеховым, освещается им ровным и ласковым светом. Он не сгущает краски как сатирик, ищущий материала для обличения”, - писал С. Булгаков.

Так что, если несумрачный мир случится в каком-нибудь рассказе изобразить Чехову? Например, “Студент” (1888 - 1895). – Он поступит точно так же, как с сумрачным. Потому что ничего очевидного нет на белом свете, чтоб не было ему противно и потому не требовало б точного изображения. Эта точность гарантирует лишь то, что автор как-то СМУТНО знает свой идеал, раз так точно выражает его объективное отсутствие в окружающем его мире.

В том же “Студенте” так же точно, как благостные размышления студента духовной академии, автором описаны и его мрачные мысли (в самом начале рассказа):

"И теперь, пожимаясь от холода, студент думал о том, что точно такой же ветер дул и при Рюрике, и при Иоанне Грозном, и при Петре, и что при них была точно такая же лютая бедность, голод; такие же дырявые соломенные крыши, невежество, тоска, такая же пустыня кругом, мрак, чувство гнета - все эти ужасы были, есть и будут, и оттого, что пройдет еще тысяча лет, жизнь не станет лучше”.

Начало произведения всегда очень весомо. Но, раз здесь оно так антирелигиозно, то ну его, - считает Григорян. – Опишу-де конец, он религиозный. А сошлюсь – не на то, на что раньше ссылался – на писательскую любовную подробность: "Кто и когда описывал это мгновение так бережно и убедительно, как Чехов?”.

И – в таком же духе – далее: верующий, мол, он, Чехов, и даже не сектант какой-нибудь или еретик: "Поиск новых путей в религии отвергал и даже высмеивал”.

А вот по мнению Шалыгиной, он породил своим творчеством целую плеяду религиозных философов: "В. Соловьева, Н. Федорова, Н. Лосского, П. Флоренского и др.”, - отнюдь не радовавших официальную церковь.

Нет. Не был Чехов православным писателем.

11 мая 2011 г.

Натания. Израиль.

Впервые опубликовано по адресу

http://chehov.niv.ru/chehov/articles/volozhin-pravoslavnyj-pisatel.htm

На главную
страницу сайта
Откликнуться
(art-otkrytie@narod.ru)