Битов. Человек в пейзаже. Отсутствие художественного смысла.

Художественный смысл – место на Синусоиде идеалов

С. Воложин

Битов. Человек в пейзаже

Отсутствие художественного смысла

Вариант потери идеала, который, вариант, подзадержался во времени, из-за чего автор опустился до писания без вдохновения, по одной привычке писать.

 

Странное

 

Жалко кiдать i гiрко ïсти.

Вы не помните себя в странном положении?

Спросив, я сразу вспомнил один поразительный случай…

Дело было в пионерском лагере. Я был великовозрастный. Попал в этот лагерь по блату. Там, правда, был целый отряд великовозрастных… Дело было в Латвии. Пионервожатые почему-то говорили о враждебном окружении. Наверно зря. Шёл 1955-й год. Впрочем, Википедия выдаёт дату 1944-1957 про лесных братьев. Так что не зря говорили пионервожатые… В общем, на мёртвый час выставлялись посты на места входа на территорию пионерлагеря. В тот день дежурным был и я. И мой пост был на мостике через довольно широкий ручей. Я считал несерьёзной затею с постами. И просто радовался свободе от общей повинности лежать на своей койке после обеда. Несерьёзность подтверждалась и тем, что на своём посту я был один. – Я сидел на перилах мостка, болтал ногами и получал удовольствие от жизни. Кругом – буйство июньской зелени, журчит вода в ручье, кричат птицы, солнышко палит сверху, в тени – хорошо от прохлады. И вдруг. Что-то произошло. Что, я не понял. Решил, что что-то со мной. – Мысленно обежал вниманием всё своё тело. – Нет. Со мной всё было в порядке. – Я стал оглядываться. – Вокруг всё, вроде, по-прежнему. – Тогда я вновь обратился к собственному телу. А потом вновь – к окружающему. И – понял! – Замолчали все птицы. – Я – великовозрастный же, в 10-й класс перешёл – мгновенно всё понял: солнечное затмение. – Посмотрел на солнце – его наполовину уже не было. И я бросился будить лагерь.

Но какая у меня была минута недоумения!..

Не скажу, зачем я стал читать “Человек в пейзаже” (1983) Битова. Вещь оказалась в интернете, чему я подивился, ибо сколько-то времени тому назад Битов в интернет свои вещи не пускал. Пришлось аж прибегнуть к покупке…

И вот читаю, и какое-то наваждение… Читал я уже. Но это невероятно. Потому что я не помню, чтоб я об этом рассказе писал. А я – так стало для меня обычно – обязательно пишу о том, что читал. И вот – не написал… Мало того – описывается какое-то тоже наваждение… “Я”-повествователь шёл-шёл и вышел в какое-то место, чем-то непостижимым замечательное. А там уже сидит художник и рисует…

И такая прелесть какая-то детская по мне разливается… Я и читаю, и словно не читаю, а не знаю, что со мной деется…

Столь вожделённое для меня теперешнего недопонимание какое-то от чтения! То, что я считаю обещанием понять, что этим всем неведомо для собственного сознания хотел нам сказать автор.

Боже, насколько же это редкий теперь для меня случай – попасть чтением в какую-то сказку-не-сказку… (Вот, детям-то хорошо как… тем, кто любит слушать сказки…)

"Нас с ним [художником, который на долю секунды оглянулся на подошедшего и продолжившим рисовать] снова ничего не связывало. Он себе сидел и писал из единственной точки, в которой я и оказался. Не было со мной любимой, чтобы полюбоваться вместе. Полюбоваться вместе... никакой двусмысленности. Ее не было. Давно же ее со мной не было!

Бездна не пустота, и пустота не бездна. Я пролетел насквозь и то и другое”.

Какое-то огромное разочарование… готового опять очароваться.

 

Я обычно принимаюсь писать, не дочитав до конца, от скуки чтения – чтоб заставить себя всё-таки дочитать. А тут…

 

"Я оглянулся через левое плечо. Это было неоправданно, будто он [художник] мог написать что-нибудь из того, что у него за спиной, будто, оглянувшись, я мог увидеть самого себя... Там из кучи мусора произрастал устрашающе напряженный фаллос петрова креста. Я содрогнулся. Это тоже был взгляд. Надо же, чтобы этот моховик с мольбертом именно так на меня посмотрел. Как она! Ее не было. Он -- был”.

Петров крест – это трава такая… Трава… смотрит… на меня… Как будто меня нет…

Ну и натворил – что-то гадкое – “я”-повествователь…

"Был тот последний, вечерний час, когда небо еще раз светлеет, как та свеча, что вспыхивает перед тем, как погаснуть. На холсте у него уже смеркалось”.

Какие тонкости!.. А “я” – гад… А художник – неумейка…

 

Я кажется понял… Я это уже начинал читать, но, наткнувшись на философские выси, не выдержал их и чтение бросил.

Никакой тут не художник. А просто расщепление авторского “я” на две спорящие теории.

Какие?

Чёрт его, Битова, знает. Я сделал перерыв, чтоб со свежими силами читать и, может, понять. – Не фига.

Что хочет персонаж-художник?

Простые художники его не удовлетворяют. И он среди них. Те самовыражаются, рисуя. Всплывает имя Шишкина. Я для себя вывел (см. тут), что тот в образе леса давал своё открытие, дескать, смотрите, какое величие веет от русского народа (хоть он и не знал о колоссальном тогда приросте населения, но ЧТО-ТО такое чуял, тогда как другие не чуяли и плакали о несчастности угнетённого народа). У Битова именно это не имеется в виду. Имеется в виду более просто понимаемый реализм, как не витание в облаках-идеалах. Но оба варианта годятся для отрицания битовским художником: всё, мол, это (как и импрессионизм) есть внесение себя в изображённое. И это-де – плохо. Как плохо и простое фотографирование. Ибо механично и не способно уловить то единство каковое есть замысел творца этого всего.

"Но и творец, хотя это его никак не исчерпывает, не есть ли величайший художник?.. ."В начале было Слово..." А собственно, и не слово, а логос, знание... Значит, образ мира существовал раньше мира, до акта творения? И это был не просто образ мира, даже божественный... Образ -- был богом!.. Понимаете, с чем мы имеем дело? С художником. Всегда сначала образ, а потом картина. Это основа эстетики”.

Какое-то иномирие хотел бы, выходит, выразить битовский художник. И это сразу мне напоминает тип разочаровавшегося в Этом мире ницшеанца, в пику христианству, хотящего прикосновения какого-то к нехристианскому иномирию. Ибо что ж это за христианство, раз "образ мира существовал раньше мира”. Раз не "Слово”.

Позиция “я”-повествователя, вроде (если я правильно понял), есть желание, чтоб человечество поняло созданное.

Ум за разум…

Муть пьянки персонажей, призванная, наверно, самортизировать муть их рассуждений мне не понравилась.

Но вот – вроде, какая-то подвижка от мути. От имени персонажа-художника:

"Не было такой задачи, чтобы мы поняли, была задача, чтобы мы жили!”.

То есть иномирие – недостижимо.

Ладно. В этом для меня, знающего про ницшеанство, новости нет.

"Про живопись никто не знает, кроме живописцев, но, поверьте мне, истинный талант в живописи никогда дальше немой догадки, что за красотой есть что-то, не пойдет, а мыслящий дурак -- пойдет”.

Какая-то досада на недостижимость… (Но ницшеанец-то не досадует, а рад… То есть Битов к ницшеанству не склоняется.)

Наверно, Битов всё-таки, пока писал эту абракадабру, не чуял, куда его тянет… Ощупью, наверно, тыкался: хорошо или плохо то, что получается…

Продолжение монолога персонажа-художника:

"Там, там они все -- Леонардо, Эль Греко, и Гойя, и Ван Гог... все они вышли за диапазон, за пределы изображения и ничего, кроме безумия, за этими пределами не обрели... Сезанн... -- И опять его перекосило как от зубной боли”.

Если б не упоминался Ван Гог, мне б было ясно: противопоставление Сезанна остальным обосновано тем, что он выражал ницшеанское иномирие (см. напр., тут). С Битовым у меня тут расхождение. Он как-то иначе классифицирует. И я не думаю, что он тут даёт отличие себя от персонажа-художника. (Хотя вряд ли мог Битов всерьёз думать, что Леонардо, Эль Греко и Гойя кончили сумасшествием.) – Муть какая-то… Разве что Битов предлагает не быть педантом перед общей, возможно, верной мыслью, что:

"…у них [гениев-сумасшедших] общая с космосом природа. Все они взорвались и рассеялись пылью, как вот-вот рванет наш шарик. Человечество приблизилось к того же масштаба катастрофе, какую пережил каждый гений”.

Это написано в то время (в 1983-м), когда казалось, что угроза ядерной катастрофы от планеты отодвинулась, раз сумели столько лет продержаться без войны.

Но что – ницшеанцу? Личная-то смерть – существует! Значит, всё – плохо. Не будет ядерная – так будет экологическая катастрофа, от перепроизводства и перепотребления.

Царствует – Зло.

“Я”-повествователь – против:

"-- В дьявола я не верю, -- вдруг воспротивился я”.

Отлично. Повествователь за христианство. Значит Битов – за что-то третье. Что это?

"-- И в тот свет -- не верю! -- уперся я”.

?

"Я плохо соображал”.

Разве что. И опять эта муть пьяных разговоров.

Вообще-то, если б не знаменитая фамилия Битов, я б уже бросил читать… Ну обрыдло всё человеку – вот он и изгаляется. А я-то чем виноват – это читать? Ибо ни тонкостей психологии, ни красот описания…

 

Всё скомкано. И кончается торжеством “я”-повествователя, который является писателем, прославляющим, как импрессионисты, абы какую жизнь.

Оба миротношенния: и ницшеанское, и импрессионистское, - автор отверг. Первое (иномирие) – снижением пьянства и какой-то предельной сухостью передачи хода рассуждений художника (словно тут не произведение, претендующие на именование художественное, а философский трактат). Второе автор отверг суконностью языка.

"Чем восхитительна жизнь?! Тем, что она и впрямь -- жизнь. Ее -- не представишь. И если кому-нибудь эти мои воспоминания могут показаться в чем-то неправдоподобными, то пусть и впрямь что-то в моей памяти сгустилось, а что-то выпало... Куда неправдоподобнее описанного выше просто вот это утро живой и вечной жизни, которое я пишу прямо с натуры, утро, на будущее существования которого у меня бы не хватило никакого воображения всего неделю назад...”.

Словоговорение пустое.

Но, может, это – разгон для будущих перлов изящной словесности?

"Мог ли я еще месяц назад, опасаясь смертного своего часа, представить себе, что и он минует, и что я не сплю, не пью, не ем мяса, не знаю женщин, -- пишу вот, и рука не подымется у меня, перекреститься, как подымалась в неизбывном грехе? Мог ли, бы я вообразить себя именно на этой вот кухне, которой раньше никогда не видел, на, кухне, куда, я удалился на ночь, чтобы не грохотал под моей машинкой гостеприимный дом и не будил хозяев, после многотрудных крестьянских трудов и очередных родственных похорон наконец уснувших?”.

Нич-чего замечательного.

Но, может, надо потерпеть: разгон не кончился?

"Разве мог я знать, что на кухне, где я сижу, кроме меня, два цыпленка, большой и маленький, -- все передохли, остались только, эти, двое от двух последних, выводков, но и на кухне им холодно, и маленький, все пытается подлезть под большего, хотя на самом, деле тоже не большого, но большой его прогоняет, и тогда, проснувшись, начинают они цокать гуськом по цементному полу, пока наконец не додумаются, до того, до чего я бы ни в жизнь не додумался: усесться у меня на ноге как на самом теплом в кухне месте, и, хотя я строчу как, пулемет, приближаясь к заветному концу, они попискивают пугливо от этого стука, но не сходят с ноги, попискивают, но терпят, и кто мне сейчас скажет, что я не жив, если, на мне, живом, согреваются цыплята, и мы все втроем сейчас живы, живы и выживаем, борясь пусть с разным, но все -- с холодом?”.

Только пожать плечами могу я. И – процитировать конец этого длинного бесцветного абзаца (и не совсем бесцветной, когда про иномирие, повести):

"Никто бы, ни тем более я, не предположил такого еще вчера, но кто-то знал... как, я вот знаю сейчас, когда за окном начинает сереть и проявляется из мрака белая стена дома и дивный английский (абхазский) газон (агазон), ковровый двор, -- знаю точно, что сейчас выбегут на эту восхитительную поляну куры и индюшка с бездной индюшат, и просунет ко мне в дверь свою морду телка Мани-Мани (Моnеу-Моnеу) и будет смотреть на меня, здесь неожиданного, как на картине "Поклонение волхвов", и ее прогонит мама Нателла и начнет ставить в духовку хачапури как раз в тот момент, когда я кончаю эту повесть, с цыпленком на, правой ноге

23 августа 1983 г.

Тамыш".

Вроде бы и ницшеанская радость недостижимости познания вернулась ("но кто-то знал... ”), а вроде и наоборот – это скука обыденного знания как не такая уж и скука, раз абы какая, но жизнь. С мнимомногозначительным отсутствием точки в конце повествования.

Я решил проверить, выдумка слово “Тамыш” или нет. Спросил гуглокарту: “Тамыш Абхазия”. – Есть такое место. Всё сермяжно.

 

Впечатление, что я имел дело с вариантом потери идеала, который, вариант, подзадержался во времени, из-за чего автор опустился до писания без вдохновения, по одной привычке писать.

Надо бы Битову скомкать исписанную бумагу и выбросить в корзину… А мне – стереть то, что написалось об этой серой повести… Но Битов этого не сделал. Вот и я не сотру, а продемонстрирую свою давнюю догму, что без вдохновения – ерунда получается.

Никому б не стоило обращать внимание на эту повесть, как не обращают внимание в приличном обществе, если кто-то пукнул.

Где там! Самое гадкое почитается как откровение:

"В повести Битова оторванная очередным стаканом портвейна мысль живет своей жизнью, как нос майора Ковалева. Связь героя с высказанным им суждением слабеет, превращается в еле заметную зависимость, в театральную условность. И вот мы вступаем в мир чистых, не осложненных психологическими мотивами идей” (http://www.uznaem-kak.ru/andrej-bitov/).

9 марта 2018 г.

Натания. Израиль.

На главную
страницу сайта
Откликнуться
(art-otkrytie@yandex.ru)