Художественный смысл – место на Синусоиде идеалов

С. Воложин.

Тынянов. Пушкин.

Художественный смысл.

Две части книги (выпущенные в 1936-м) порождение подсознательного идеала. Барокко.

 

Снявши голову, по волосам не плачут.

Но, если я с плача начну, то, может, раскачаюсь и напишу что-то толковое. Чем чёрт не шутит, когда бог спит?

Я стал читать “Пушкина” (1936) Тынянова. И мне как-то врезалось в память его "кособрюх и тонконог” – о Василии Львовиче, дяде поэта…

(Смех: мой хороший товарищ поделился наблюдением, что слово поэта, если его подзабыл, нельзя самому сочинить; настолько поэт был тонок, что выдал совершенно нешаблонное, мы же, обычные, не можем без шаблона – вот и не получается у нас верно самим повторить слово поэта. Так с этим "кособрюх” у меня сейчас получилось точно по товарищу: я по памяти написал: “кривобрюх”. А потом, на всякий случай, проверил, и, оказалось, ошибся. Когда я проверил, оказалось, что у Тынянова это даже не авторские слова, а только голос автора слышится в “мыслях” Василия Львовича: "Кстати, плащ скрывал и фигуру - Василий Львович очень знал, что он кособрюх и тонконог”.)

Блеск! И даже слов нет!..

И чем это моё: “Блеск!”, - не есть эстетическое переживание?!.

А я ведь трушу начинать читать то, что называется художественной литературой, и, начиная, быстро соскучиваюсь. Не натыкаюсь, видите ли, на недопонятное (дескать, оно есть след подсознательного идеала). А раз так, то не художественное это произведение. Т.е. нет в нём скрытого художественного смысла. Т.е. я не смогу приложить к нему своё умение скрытое открывать… И – зачем мне читать?

У меня опустились руки, когда я заглянул в конец книги и прочёл, что Тынянов написал своего “Пушкина” в пику вересаевскому “Пушкин в жизни” (1925-1923), где нет Пушкина в творчестве. То есть, - подумалось, - нечего ждать тут чего-то подсознательного от Тынянова. Это у него просто беллетризированная научная работа. И всё.

Но я ж помню, как мне почему-то постепенно стало приятно погрузиться в эту светскую грязь, из которой вырос такой лотос-Пушкин… Когда б вы знали, из какого сора растут цветы, не ведая стыда… – Как удовольствие от этого "кособрюх”

Эмпатия есть такое словечко… "осознанное сопереживание текущему эмоциональному состоянию другого человека без потери ощущения внешнего происхождения этого переживания” (Википедия).

Почти противочувствия, моё многолетнее увлечение определением Выготского, что это – художественность…

Когда одна обезьяна у другой ищет вшей, не переживает ли она тоже эмпатию: как другой хорошо?..

Писать сию статью я начал, прочитав такое:

"Немногим, однако, было известно, что Тынянов не только выдающийся ученый, но и человек с большим художественным дарованием. Среди этих немногих был К. И. Чуковский, нередко слушавший устные рассказы Тынянова, в которых тот представал "живописцем человеческих характеров", умевшим через мимическую сцену, через тут же импровизируемый диалог, через жест артистично воспроизвести образ и выявить существо личности как многих своих современников, так и людей прошлых эпох” (http://litirus.ru/biografiya/kratkaya-biografiya-tyinyanov-yu.n.html ).

И вспомнив частное письмо, где меня укоряли в обеднении своей жизни из-за нацеленности на это пресловутое подсознательное…

Но!

Неужели я сдамся?

Как бы ни была тонка образность, передача подсознательного ещё тоньше!

Я только что прочёл главу-сцену о том, как десятилетнего Пушкина навязала мать отцу, шедшему в гости к брату, упоминавшемуся Василию Львовичу, который, вместе с кузеном Пушкиным… Нет, лучше Тынянова не скажешь:

"В славе Пушкиных не было ничего почтенного, а интерес к ним скандальный”.

Так вот Тынянов так ловко описал, как собравшиеся потешаются над Василием Львовичем…

А мне подумалось: как любовно Тынянов описывает эту низость света… С чего бы это? – И вспомнилось, что это написано через три года после мандельштамовского “Мы живём под собою, не чуя страны…”. Когда страхом скованы все, кто более или менее достиг уровня элиты общества… А тут, в мире, где дворяне чувствуют угнетение в том, что Сперанский провёл закон, всего лишь объявляющий дворянина состоящим в отставке, если он не сдал экзамены… – “Да это ж счастливое было состояние общества!” - как бы кричит Тынянов в 1935-м году. Когда власти тоталитарной страны готовились к 100-летию со дня смерти Пушкина, сведённого со света царизмом, как считалось провластной пропагандой.

Честно говоря, я чего-то такого ждал от Тынянова. Просто из-за его научной честности, неразрывной с человеческой, как мне представлялось. А ещё – из-за года выхода в свет первых двух частей книги “Пушкин” – 1936-го.

Пока свободою горим…

А первые две части называются “Детство” и “Лицей”.

Скрытый смысл этого исторического романа я, считай, открыл. Теперь осталось застукать Тынянова на чём-то родом из подсознания непосредственно.

Ну вот.

Исходное – из письма Пушкина жене 20 и 22 апреля 1834 г:

"Видел я трех царей: первый велел снять с меня картуз и пожурил за меня мою няньку” (http://rvb.ru/pushkin/01text/10letters/1831_37/01text/1834/1756_568.htm).

Что из этого сделал Тынянов:

"Нянька Арина, укутав барчука и напялив на него меховой картуз с ушами, плыла по Первой роте, по Второй, переулку и пела ребенку, как поют только няньки и дикари, - о всех предметах, попадавшихся навстречу.

- Вот солдат как шагает постановно. Вы на него взгляните, батюшка Александр Сергеевич, какой солдат... Шапочка медная... на солнце блестит... а под бляхой крест горит. Вот так шапочка. Вот вырастете и сами такую наденете.

Везде были солдаты. Латунная шапка с мальтийским крестом была на Преображенском солдате, шедшем по улице.

- А вот, батюшка Александр Сергеевич, и пушечки. Вот какие! Вот они грохочут, вот гудут. Что твой колокол. Вы шапоньку-то на уши да покрепче нахлобучьте, мороз, нельзя, заморозитесь. Пушечки. Да.

Арина плыла мимо артиллерийской казармы. Ворота были открыты, солдаты выкатывали пушки, а двое на корточках их чистили.

- Тетка, - сказал один негромко, когда нянька поравнялась, - по грибы, что ль, с барчуком вышла? Пушку не хочешь почистить?

- Без вас, без охальников, обойдуся, - сказала ровно Арина.

Она проплыла на главную, Измайловскую улицу. Ребенка она вела за руку. Он пристально, неподвижно на все глядел.

- Ай-ай, какие лошадушки - на седельцах кисточки, и кафтаны красные, шаровары бирюзовые, - пела Арина, - и шапочки бахарские, а ребятушки бородатые.

Это были казаки уральской сотни, которую император содержал в Петербурге. Они медленно ехали по широкой Измайловской улице. Улица была пустынна.

- Ай-ай, какой дяденька генерал едут. Да, батюшка. Сами маленькие, а мундирчики голубенькие, а порточки у их белые, и звоночком позванивает, и уздечку подергивает.

Действительно, маленький генерал дергал поводья, и конь под ним храпел и оседал.

- Сердится дяденька, вишь как сердится.

И она остановилась как вкопанная. Гневно дергая поводья, генерал повернул на нее коня и чуть не наехал. Он смотрел в упор на няньку серыми бешеными глазами и тяжело дышал на морозе. Руки, сжимавшие поводья, и широкое лицо были красные от холода.

- Шапку, - сказал он хрипло и взмахнул маленькой рукой.

Тут еще генералы, одетые не в пример богаче, наехали.

- Пади!

- На колени!

- Картуз! Дура!

Тут только Арина повалилась на колени и сдернула картуз с барчука.

Маленький генерал посмотрел на курчавую льняную голову ребенка. Он засмеялся отрывисто и внезапно. Все проехали.

Ребенок смотрел им вслед, подражая конскому скоку”.

Если родители на детей внимания почти не обращали, то и не говорили с ними. А как нянька любила подопечного, то и говорила непрерывно. И развивала тем самым. Оттого он такой и вырос (гены – само собой…).

Или такая мотивировка столь масштабного развертывания сцены не тянет на подсознательное?

Зато продолжение – тянет, да ещё на подсознательную аналогию со сталинщиной для его окружения.

"Сергей Львович, узнав о происшедшем, помертвел.

- Ду-ура, - сказал он, прижимая обе руки к груди. - Ведь это император! Дура!

- Охти, тошно мне, - сказала Арина, - он и есть.

Сергей Львович задыхался от события. Сперва он думал, что начнут разыскивать, и хотел немедля скакать в Москву. К вечеру успокоился. Пошел к приятелю, барону Боде, и осторожно описал событие. Барон пришел в восторг, и Сергей Львович осмелел.

Он, под строгим секретом, должен был рассказать все подробности происшествия, как император, грозно крикнув:

- Снять картуз! Я вас! - вздернул на дыбы своего коня над самой головой Александра - и проскакал в направлении к артиллерийским казармам.

- Первая встреча моего сына с сувереном, - сказал он с поклоном и развел руками.

Через неделю он окончательно решил, что в Петербурге оставаться небезопасно и нужно перебираться на житье в Москву. В России для него было всего два города, в которых можно было жить: Петербург и Москва”.

Это вторая подглавка. И дальше развёртывается другое время, александровское, время свободы как бы. В пику, повторяю, сталинщине.

Тынянова упрекали, что мало Александра Сергеевича в начале. "В дальнейшем Пушкин займёт в романе то место, которое обусловлено уже самим названием произведения”, - обещал Тынянов (Литературная газета, 1935, № 63).

Это – говорило его сознание. А подсознание, смею предполагать, рассчитало, что в Лицее-то – опять муштра, по крайней мере, поначалу, так давай-ка я дам побольше этих картин свободы общественного мнения, каким бы низменным оно ни было.

Что Тынянову было известно о роли подсознательного (и недопонятного как следа его) в художественности можно судить по такой сцене:

"Аришка сказывала старшему барчуку какую-то сказку. Говорила она неспешно, иногда прерывала рассказ, зевая, и по всему было видно, что Аришка сидит за чулком. Сергей Львович улыбнулся и послушал. Вскоре он нахмурился: рассказ няньки был бессмыслен и дурного тона. Он приоткрыл дверь. Нянька вязала чулок, а Сашка сидел на скамеечке и смотрел на нее неподвижным взглядом, полуоткрыв рот. Сергей Львович почувствовал себя уязвленным как отец и чтец Мольера”.

До того была сцена, что Сашка заслушивался отца, тот был высокого класса чтец-любитель, получал удовольствие от чтения вслух, сына не прогонял, и ему даже льстило, что тот заслушивался.

Что могло быть чарующего в Мольере? Наверно, противоречие между моральной нормой и отклонением от неё.

"Сергей Львович сильно передавал сожаления Гарпагона о шкатулке и тонко - благородную подлость Тартюфа”.

У скупого украли шкатулку с деньгами.

"Гарпагон кричит еще в саду.

Гарпагон. Воры! Воры! (Вбегает на сцену.) Держите вора! Грабителя! Убийцу! Гром небесный, порази преступника! Все погибло! Убили, зарезали, деньги у меня украли! Кто украл? Куда он делся? Где спрятался? Как его найти? Куда бежать? Или не надо бежать? Не там ли он? Не здесь ли? Кто это? Стой! (Хватает себя за руку.) Отдай мою казну, мерзавец! Ах, да это я сам! В голове мутится. Не знаю, где я, кто я, что делаю. Деньги, деньги мои бедные, голубчики родные, друзья бесценные! Похитили вас у меня! Отняли мою опору, утешение мое, мою отраду! Что мне делать теперь в этом мире? Зачем мне теперь жить? Все кончено! Ох, смерть моя пришла! Умираю, умер, погребен, зарыт в могилу. Ужели никто меня не воскресит? Спасите, верните деньги или хоть откройте, кто украл! А? Что вы говорите? Почудилось, нет никого. Но кто бы ни украл, проклятый выследил так ловко, подстерег и улучил минуту, когда я с негодяем сыном вступил в спор! Пойду! Пойду скорей искать управы! Всех на допрос - служанок, слуг, и дочь, и сына, и меня самого. Что это? Зачем тут народ собрался? Сколько их? На этого взгляну иль на того - всех подозреваю, в каждом вижу вора! О чем-то говорят! Вы о ком речь ведете? Не о том ли, кто меня ограбил, погубил? Что за шум там, наверху? Может быть, там вор? Помилосердствуйте! Если что-нибудь слыхали, знаете о воре, умоляю - не таите, скажите мне. Может быть, он меж вами прячется? Что они так смотрят на меня? И все смеются. А-а, вот вы как! Сообщники! Вместе с ним воровали! Скорее за полицией, за комиссаром, за приставами, судьями! Всех пытать, на виселицу вздернуть! Эй, палача сюда! Всех перевешаю, а если денег не найду, повешусь сам!”.

Ну слишком уж Гарпагон… Подсознательного тут столько же мало, сколько много поучительного. Так зато Сашка ещё маленький. Учится, что такое хорошо по некоторым понятиям, а что такое плохо (по ним же). В сказке, в которой "рассказ бессмыслен” и потому оскорбляет приверженного к классицизму отца, недопонятность налицо.

В сказке – другое. Смотрите, что в первом же абзаце пишет Мелетинский в своей книге “Поэтика мифа”:

"Название предлагаемой книги, возможно, не является достаточно строгим, поскольку мифотворчество содержит лишь бессознательно-поэтическое начало, и потому применительно к мифу нельзя говорить о собственно художественных приемах, средствах выразительности, стиле и тому подобных объектах поэтики” (С. 3).

То есть Мелетинский (противоположно, извиняюсь, мне) понимает художественность как именно сознательное выражение чем-то чего-то. И чего не могло быть у Арины Родионовны. А как раз наоборот. Что и заставило тыняновского Пушкина впасть в изменённое психическое состояние заслушавшегося ребёнка. Для Мольера Тынянов этого не сделал. (Тут и частичная разгадка того, почему мне стала скучна художественная литература. Я ж старик. Жизнь знаю. Больше знать мне не хочется. А у художественных произведений много же функций. Есть и познавательная. По Мольеру можно понимать, что такое хорошо и плохо с точки зрения Просвещения, что мне не нужно, и потому скучно.)

Тынянов не постеснялся сочинить изменённое психическое состояние и для первых проб Пушкина сочинять:

"…дикая рассеянность, молчание, немота, когда Александр не откликался на окрики, занятый какими-то странными мыслями; но и мыслей у него не было - это выдавал его неровный взгляд”.

При том "стихи были правильные”.

Но что-то было нелепым:

"Надежда Осиповна звонко захохотала”.

И я могу подозревать, что вина была не только в комедиантстве гувернёра, неподобающе читавшего и выражавшего своё отношение:

"…читать стихи, медленно, с эмфазою, подражая какому-то трагическому актеру, а в конце каждого стиха изумленно вздергивал брови”.

Я даже смею предполагать, что из ряда вон выходящая реакция Пушкина (он чуть гувернёра не убил поленом) была у Тынянова такой потому, что Тынянов в глубине души своей понимал, что настоящий поэт тот, кто выражает свой подсознательный идеал, то, что обычными словами и сказать-то стыдно, если б удалось сказать. И потому у Тынянова:

"…мальчик что-то писал, озираясь и, видимо, боясь, что его застигнут”.

Есть в первой части у Тынянова и прямое недопонятное. Мне пришлось перечитать, чтоб понять. Это 8-я подглавка 4-й главы. Как бабушка (мать матери, Марья Алексеевна) пытается усыпить Сашку, а он не усыпает. Она ему рассказывает реальную историю, как она добилась прощения у отца её мужа за то, что без отцова разрешения на ней женился муж, – упав в обморок (когда свёкор в гневе трость на них, пришедших ослушников, поднял) и тем рассмешив арапа: неужели он-де так страшен. Тынянов не написал, кто Сашке это говорит. Я потом логически вывел. И – не удалось бабушке внука усыпить.

Зато в следующей подглавке няня, Арина, - несобственно прямой речью, - рассказывает гораздо более страшные невероятицы (зато дитя понимает, что это неправда), и эта-то разница его как раз и усыпляет.

Довольно странно. Я думаю, что тут Тынянов погрешил против истины. Усыпляет монотонность, а не противоречивость. Зато противоречивость – признак художественности-подсознательности. Вот Тынянов – подсознательно, пожалуй – и не смог перед этой ценностью устоять: продемонстрировал её действенность, мол. (Он, впрочем, её – противоречивость – впрямую считал одним из признаков художественности, отличаясь от Выготского тем, что у Выготского в “Психологии искусства” противоречивость – единственный признак художественности, а у Тынянова – не единственный.)

А сознанием Тынянов, мне кажется, обожал… Лучше всего сказать словами Пушкина: женский пол, как пух легок. Но – касательно Василия Львовича, Сергея Львовича, вообще всей это писательской братии, и вообще – светской жизни. Эти поветрия… Эта переменчивость… Так и представляешь себе ту эфемерную среду, которая породила этого вечно изменчивого Александра Сергеевича.

Такое принципиально противоречит упрямому мне, всюду тянущему ариаднину нить подсознания.

А вот и слеза меня прошибла.

Но я не процитирую этого места. Я сначала попробую обнаружить тут изворот всё того же подсознания.

Судите сами, насколько мне это удастся.

"И она [поэзия Батюшкова] говорит гораздо менее о том, о чём повествуется в стихах, согласно их внешнему смыслу, чем о том сознании, о той душевной жизни, которая сосредоточена в лирическом я этих стихов… Здесь важно и то, что в поэзии Батюшкова два субъекта: душа самого поэта, тёмная и трагическая, и душа его идеала, светлая и жизненная. Вторая из них – это тоже субъект в его поэзии, так как не о ней говорится, а от её лица говорится… Нет нужды объяснять, что этот идеал – проявление того же культа свободной, ни от кого не зависящей личности, который был основой всего романтизма в целом” (Гуковский. Пушкин и русские романтики. М., 1965. С. 167 - 168).

Я с удовольствием замечаю, что, и не применяя слово “подсознательное”, Гуковский им, по сути, оперирует. В том подсознательном обитает, как минимум, "душа самого поэта, тёмная и трагическая”.

А Тынянов сумел нарисовать акт общения подсознания Батюшкова с подсознанием своего Александра и его дяди.

Теперь вот – процитирую.

"Тургенев помнил только первые две строфы:

Пока летит за нами

Бог времени седой

И губит луг с цветами

Безжалостной косой,

Мой друг, скорей за счастьем

В путь жизни полетим,

Упьемся сладострастьем

И смерть опередим!

- Прелесть, - сказал вдруг Александр.

- Прелесть, - повторил озадаченный дядя, - всех обскакал!

Заставили его еще раз прочесть:

Упьемся сладострастьем

И смерть опередим...

Василий Львович был растерян”.

Меня слеза прошибла после слова "Александр”.

Он опередил дядю. Как в будущем всех опередит.

Может, это якобы предвидение проняло. Нет. Я не знаю секрета. Ибо, казалось бы, сами стихи должны б пронзить… от столкновения какого-то счастья с несчастьем…

Может, перемена ритма сказалась? Стихи были – в ямбе: _/ | _/ | _/ | _. А переход к прозе – хорей: /_ ▄ _/_ | _ _/, - хорей с последующим разнобоем. – Нет. Не знаю. Но почему-то пронзило.

Изображение сочинения Василием Львовичем своего “Опасного соседа” меня не взволновало. Щекотание нервов себе и блудливым современникам это артистизм, по-моему, в низком значении этого слова. Это произведение прикладного искусства – приложено к знаемому, призвано возбудить в половом отношении.

 

Ох! Дайте отдохнуть и с силами собраться!

Что прибыли, друзья, пред вами запираться?

Я все перескажу: Буянов, мой сосед,

Имение свое проживший в восемь лет

С цыганками, с б...ми, в трактирах с плясунами,

Пришел ко мне вчера с небритыми усами,

Растрепанный, в пуху, в картузе с козырьком,

Пришел - и понесло повсюду кабаком.

"Сосед, - он мне сказал, - что делаешь ты дома?

Я славных рысаков подтибрил у Пахома;

На масленой тебя я лихо прокачу".

Потом, с улыбкою ударив по плечу:

"Мой друг, - прибавил он, - послушай: еcть находка;

Не девка - золото; из всей Москвы красотка.

Шестнадцать только лет, бровь черная дугой,

И в ремесло пошла лишь нынешней зимой.

Ступай со мной, качнем!" К плотскому страсть имея,

Я - виноват, друзья, - послушался злодея.

И т.д.

Вполне в духе самого Тынянова с его умением "артистично воспроизвести образ”. – Нет тут подсознательного идеала, по-моему.

"Он не спал по ночам. Перо скрипело, чернила брызгали, живот ходил: дядя хохотал. Анна Николаевна [сожительница его] со страхом иногда просовывала голову в двери и видела каждый раз одно и то же: Василий Львович, накинув халат с небрежностью, так что он сползал на землю и еле прикрывал его косое брюхо, сидел за столом и, похохатывая, исписывал лист за листом. Скудные волосы стояли дыбом на его голове. Анна Николаевна тихонько крестилась и укладывалась. Александр с любопытством и наслаждением смотрел иногда на дядю. Однажды случилось ему помешать дяде, он тотчас попятился: Василий Львович, глядя на него и, кажется, не видя, издал какой-то стон, похожий на мычание. Часто из-за стены слышалось шипение и присвист: дядя читал стихи. Потом потирал руки, хохотал и внезапно останавливался. Тишина - и вскоре слышался скрип пера. Так, не вылезая из халата, забыв обо всем на свете, дядя просидел дома две недели”.

Если я думаю, что есть разной глубины подсознательное в творчестве, то тут – самое мелкое. Как автоматизм подсознателен. Ведь и автоматизм от раза до раза чем-то другой и учитывает, скажем, освещённость при спуске по знакомой лестнице (можно пройти и не споткнуться и в сумерках, не задумываясь, как ступать).

Вообще, если переназвать роман Тынянова, я б его переназвал так – “Терпимость”. И в этом сказывается нацеленность Тынянова против сталинизма, которая, если одним словом, есть нетерпимость.

Вот, например, как говорится о блуде Александра I:

"Несмотря на то, что жена его уже много лет была русскою императрицею, она все не могла привыкнуть к этому и по-прежнему оставалась баденской принцессой. Со злостью он принуждал себя появляться в ее обществе. Полька Нарышкина была его любовницей. У любимой сестры, Екатерины, которая ни перед чем не останавливалась и необузданностью напоминала брата Константина, он также находил некоторое утешение. Теперь она была выдана замуж и жила в Твери”.

В голосе автора слышится голос его персонажа. Персонаж тот безэмоционально инвентаризирует своих любовниц как бы во внутренней речи. И никакого участия мораль тут не принимает. Хоть одна – аж его сестра! Александр распределяет любовниц по степени удовлетворённости ими. Этак между прочим: между квалификацией жены как баденской принцессы, а сестры – как жены кого-то в Твери. И автор нисколько в этот процесс не вмешивается. Терпим.

Настолько ему осточертели вопросы верности политическому курсу ЦК ВКП(б), эти непрерывные вокруг чистки и уклоны от линии партии и эти аресты, аресты и аресты.

Я вспоминаю графический анекдот, ходивший лет через 20 после выхода книги Тынянова: “Что это такое? – Это левый уклон и правый уклон. А между ними – генеральная линия партии”. Через 20 лет уже можно было шутить. А в 1936-м… – Тынянов нашёл способ высказать своё отношение и тогда. Он для того и дал нам всех этих Сперанских, Александров, Разумовских, Куницыных, Пилецких, Малиновских, Кошанских. Какими бы они ни были, они все было намного мягче, чем Сталин и присные.

И мне приятно думать, что сделало это во многом подсознание Тынянова, а не сознание его.

Хотя… Читая такое, как-то не подумаешь, что тут – подсознание:

"В коридоре меня [Куницына] нагнал Василий Федорович [директор Лицея, Малиновский], жал руки, говорил, восхищаясь, что в речи моей ни разу не упомянуто о государе - вещь неслыханная! - и счастье, что так все кончилось благополучно. А я так, напротив, думаю, что это именно и понравилось: лесть едва ли не приелась”.

Вот, что написано, например (открыл первую попавшуюся газету), в газете “Правда” от 27 августа 1936 года в передовице с названием “Гнилые либералы – пособники врагов”:

"Надо держать ухо востро и быть всегда на-чеку. Классовая борьба ежедневно и ежечасно напоминает нам о революционной бдительности, являющейся “тем самым качеством, которое особенно необходимо теперь большевикам” (Сталин)” (http://ic.pics.livejournal.com/avva/111931/87172/87172_original.png).

А вот – не передовица, “Талантливый полководец”, тоже на первой странице:

"Незаурядный военный талант и организаторские способности были по достоинству оценены Лениным и Сталиным… Его план переформирования сил фронта и решительного наступления против Колчака был одобрен Лениным и Сталиным…” (Там же).

Ну и уж нечего говорить о письмах лётчика Коккинаки и Пленума Центрального Комитета КП(б) Грузии товарищу Сталину.

Всего на газетной странице Сталин упомянут 21 раз.

Ещё одной наводкой на то, что Тынянов своим романом оппонировал действительности, является его противопоставление ей, гнобившей массово людей, преданных коммунизму и принципу партийной демократии, под предлогом зачистки тыла перед угрозой интервенции, - является противопоставление репрессии одного только Сперанского и малого влияния на быт войны, что вот-вот начнётся.

Моя мать, уж на что была тёмной женщиной, а в преддверии войны оставила меня, родившегося в 38-м году, без брата или сестры, говоря папе: что я буду делать с двумя в такое время…

То же можно сказать и о том, что Тынянов сделал из трёх слов в пушкинском наброске “Программы записок”: "Мы прогоняем Пилецкого” (http://rvb.ru/pushkin/01text/08history/03memoires/1153.htm).

Тынянов изобразил, будто его буквально лицеисты прогнали (и до начала войны 1912 года). Тогда как на самом деле он был уволен в 1813-м (не без их жалобы, правда), при этом награждён от министерства полиции за доносы о положении в Лицее.

То есть и в этом сюжетном ходе “говорится”: не то, что нынешнее племя…

Тынянов сыграл на попытке власти пристегнуть Пушкина – к 100-летию со дня его смерти – к якобы своей (фактически предаваемой уже) революции. Нельзя было придраться к удовольствию Тынянова от сотворения (в пику проигравшему Троцкому) из Пушкина-лицеиста эффективного политического бунтаря. Революционная энергия 1917-го года ещё была в народе.

Это вредит моему поиску подсознательного у Тынянова? – Нет. Это не вредит истине. А поиск и подсознательного, и истины – это один и тот же поиск.

Как в этой связи оценить то, что учинил Тынянов в своём романе против действительности?

В действительности он в публикации "„Пушкин и Кюхельбекер“, „Литературное Наследство“, кн. 16—18, 1934, стр. 324.” (http://feb-web.ru/feb/pushkin/serial/v39/v39-125-.htm) опубликовал письмо (см. там же) матери Кюхельбекера сыну в Лицей, остужающему насчёт Барклая своего привычного впадать в горячность сына. Это раз. Два – что Тынянов проигнорировал то, что и в 1825 году "Вряд ли бы Пушкин поставил в заслугу Константину [возможному наследнику престола после Александра I] вражду с „немцем Барклаем“… если бы он [Пушкин] принадлежал к числу убежденных сторонников Барклая” (Там же). В то же время в романе, наоборот, он взвешенность матери Кюхельбекера придал Пушкину:

"Но он [Пушкин] не ругал военачальника [Барклая], как теперь это делали самые смирные, и даже, казалось, с некоторою брезгливостью слушал брань”.

И я себя спрашиваю: кому в советской действительности 1935-36 годов Тынянов уподобил Пушкина, если я раньше (в бунтарстве) увидел уподобление Пушкина в пику Троцкому? – Не делает ли Тынянов теперь (во взвешенности-де Пушкина) уподобление его Сталину? В конце концов, Тынянов был литературовед, а преступность сталинских политических деяний тщательно скрывалась. И чёрт их знал, политиков, кто из них был прав…

И если я могу себе позволить, то я позволю и скажу, что тут вполне могло вмешаться подсознание Тынянова, и… он сделал из юного Пушкина мудреца, как вокруг мудреца делали из Сталина (и чёрт их знает, делавших, не были ль они где-то правы: успехи страны были налицо).

Если счесть, что идеал Тынянова был барочного типа (соединение несоединимого), то такой выверт в романе вполне был бы и рационально оправданным, и подсознательным.

Мне кажется, что даже подделыванье временами под речь начала XIX века и то есть соединение несоединимого или – в данном случае – Терпимость.

"Самый говор их казался Василью Львовичу необыкновенно забавен, любезен: они растягивали все слова на о”.

Краткие прилагательные "забавен”, “любезен” потому применены, что тогда они ещё были распространены. "А теперешняя полная форма означала "этот ..." Например: добр молодец, красна девица... "Добрый молодец" означало "этот добр молодец"” (https://otvet.mail.ru/question/70154531).

Тынянов купается в удовольствии приятия другого. Чего не было в жёсткой действительности.

Что Тынянов то и дело скатывается с подчинения главной, мол, задаче романа: "показать, как в борьбе противоречивых общественных сил и тенденций рождался и мужал гениальный художник” (Костялянец), - говорит, например, то упоение, с каким описано, как жил в Нижнем Новгороде беженец из сгоревшей Москвы Василий Львович. Уж оттуда-то он не мог влиять на племянника. Зато эта Терпимость!..

"…зажмурился, как человек, бросающийся в пропасть, и прочел на память две странички Грессе, а потом пояснил довольно твердо, что одно - дела военные, а другое - вкус поэтический. Придя домой, он разбудил Аннушку и приказал ей быть готовой ко всему…

Назавтра он получил с утра, сидя в своей избе, три приглашения: на вечер, маскарад и спектакль у Бибикова”.

Грессе жил в 1709—1777 годы, но он был француз, насмешник, а в Москве Наполеон. – Какова была толерантность русского общества, а? Не то, что нынешнее племя…

Признаюсь, я прерываю чтение романа Тынянова не только на писание этой статьи, но и на попытки найти конкурента в поиске скрытого смысла этого произведения. И нашёл. Гаспарова!

“Тынянов стал писать роман о Пушкине, когда увидел, что тот образ Пушкина, который сложился в его сознании, не может быть обоснован научно-доказательно, а только художественно-убедительно: образ - главное, аргумент - вспомогательное” (Гаспаров. http://www.gumer.info/bibliotek_Buks/Linguist/Article/Gasp_Lot.php).

На что намекал Гаспаров?

Что если предположить, что Тынянов не зря ввернул уже не влияющего на Пушкина своим присутствием дядю? А глянем, с чего начинается роман:

"Майор был скуп. Вздохнув, он заперся у себя в комнате и тайком пересчитал деньги.

Вспомнив, что еще в гвардии остался ему должен товарищ сто двадцать рублей, он огорчился. Шикнув на запевшую не вовремя канарейку, переоделся, покрасовался перед зеркалом, обдернулся, взял трость и, выбежав в сени, сухо сказал казачку:

- Собирайся. Да надень что-нибудь почище.

Потом, засеменив к боковой двери, приоткрыл ее и сказал нежно:

- Я пойду, душа моя.

Ответа не было. На цыпочках пройдя к выходу, майор тихонько открыл дверь, стараясь, чтоб не скрипела. Казачок шел за ним с баулом”.

Это дубль блудливого дяди Пушкина – его отец. Тоже чуть-чуть поэт.

Так что если Гаспаров намекает, что от таких-то и произошёл, по Тынянову, Пушкин-охальник (его первые стихи оч-чень кудрявы)?

Этот Пушкин-охальник – серьёзный конкурент моей авантюристической затее проверить, не есть ли две части книги (выпущенные в 1936-м) ещё и порождение подсознательного идеала. Барокко, как представляется при ближайшем рассмотрении.

А при ближайшем рассмотрении видно ещё, что не только безалаберные Сергей и Василий Львовичи как-то не управляют жизнью, но и гораздо более сухие и рациональные люди. Да и вообще все.

"Он [министр просвещения Разумовский] и сам недоумевал: долго ожидал случая сменить Малиновского, а теперь, когда он умер, заменить его оказалось некем”.

“С удивлением Кошанский [учитель словесности] чувствовал, что и на него самого начинала действовать сия легкость, развязность, воздушность, механическая подвижность, общежительность, болтливость нового стиха. Новый стих ему нравился, и он негодовал”.

“Он [Малиновский, директор Лицея] смотрел на них, как курица на утят, которых вывела: с тревогой”.

“Уже полгода шла война с французами, но моды не успели перемениться: это были все те же французские моды”.

“На балу у губернатора Крюкова романс Василья Львовича имел успех оглушительный. Слава певца поразила доселе холодную Елизу”.

“Вдруг она [горничная царской фрейлины] прижала его [Александра] к груди так, что он услышал ее сердце, и сказала, задохнувшись:

- Ох, барин, баринок, милый мой! Заругают! Что вы, разве можно?”

Всё – не предопределено. Тогда как в сталинской действительности всё было по плану. Тогда – была жизнь, теперь – что-то нормативное.

Я подозреваю, что такое противопоставление текста – действительности в 1936 году опять было родом из подсознания.

Так это всё – при ближайшем рассмотрении. А при глубоком (см. тут) оказывается, что Пушкин-охальник – движим-то был тоже идеалом барочного типа! И уж это-то единство тыняновскому сознанию точно могло не открыться, а открыться – только его подсознанию.

Это я написал до того, как дочитал до того места, где у Тынянова описан Пушкин-охальник-сочинитель. А прочтя то место и о нём (главное, о нём), я приобретаю возможность заступиться за Тынянова (а может, и за Пушкина).

Р. Лейбов вывел, что Тынянов по крайней мере две первые части своей книги написал для того, чтоб реконструировать ненаучным способом (намёками), что Пушкин является автором “Тени Баркова”, порнографической баллады (авторство Пушкина некоторые учёные опровергают).

Доводы Лейбова, касающиеся рифм, мне кажутся надуманными (если это не проявление таки подсознания). Но ритм (разностопный ямб) действительно копирует ритм “Певца во стане русских воинов” Жуковского (о котором ввернул Тынянов там вдруг целую страницу). Но главное, описан эпизод из “Тени Баркова”:

"Содом творился в монастыре, превращенном в кабак. Любовь и драка были в этой поэме истинно конские. Пощады не было никому, даже седой игуменье. Он был теперь поэт вполне отверженный. Девственное творение Жуковского, если его прочесть после этих исполненных отвратительной силы стихов, показалось бы чудовищным. Он никому не прочел своей поэмы и, спрятав под матрас, с бьющимся сердцем иногда проверял: не исчезла ли.

Он заболел”.

“Девственное творение Жуковского” – это “Громобой” (написанный таким же ритмом, как “Певец…”; а “Тень Баркова” – таки есть порнографическая пародия на “Громобоя” и – тем же ритмом).

Но.

Всё спасают слова: "Он заболел”.

Порнография не может быть движима идеалом (она – прикладное искусство, а не неприкладное, с которыми идеалы знаются), по крайней мере, порнография не может быть движима идеалом барочного типа. При котором всё уладится, всё устроится…

То есть слова: "Он заболел”, - произошли непосредственно из-за подсознательного идеала барочного типа.

Заболевание и изменённое психическое состояние, да, оба дают повышенную свободу проявления подсознательному. Но заболевание всё-таки Пушкина извиняет. Пушкин с самого начала был так огромен, что опускаться до прикладного искусства такому колоссу было грех. Разве что – болезнь.

Тут – кульминация фабулы о происхождении поэта-охальника. До конца части тут остаётся 1/10 текста. (Я не хочу разбираться в книге дальше тех двух частей, которые изданы в 1936 году. Только в этих двух я могу ждать проявления подсознательного идеала типа барокко. Потом был страшный 1937-й. И я не верю, что он не поколебал барокко Тынянова. То есть третья часть, “Юность”, не может быть однородна с первыми двумя.)

Я понимаю, насколько скандально само обращение к категории подсознательного. Ведь, даже произойди текстовое нечто в самом деле непосредственно из подсознания, оно тут же подвергается обработке сознанием. То есть может быть зачёркнуто как несообразное или оставлено.

Если б передо мной имелся черновик Тынянова и слова "Он заболел” были б зачёркнуты, а потом опять вписаны, я б имел право более твёрдо заявить, что эти слова в первый раз произошли непосредственно из подсознания. А как относиться ко мне, если известно, что никакими тыняновскими рукописями я не обладаю…

Но что ясно, что почти неуловимое оправдание написания “Тени Баркова” болезнью Тынянов счёл слабым (для пушкинистов, по крайней мере, тех, кто не признавал авторства Пушкина и мог пожаловаться власти). Поэтому он – совершенно сознательно - намутил в вопросе о происхождении этой баллады:

"Горчаков поступил так: поэму "Тень Баркова" он действительно бросил в печь; однако, чувствуя, что ему поручена важная тайна и что прелесть этого утратится, если никто, кроме него и Пушкина, не будет об этом знать, до того как сжечь, он под строгим секретом показал поэму Мише Яковлеву, паясу. Жадный взгляд паяса, изумление, восторг и ужас при чтении "Тени" - вознаградили его. У Яковлева была чудесная память, но он взял с него клятву забыть и стихи, и самое имя автора, и временного владельца поэмы. Так с этою поэмою было все покончено”.

Понимайте, мол, читатели, так, что факт существования таки баллады, причём в нескольких вариантах содержания и полноты, объясняется коллективным творчеством лицеистов. Плюс это ж художественное произведение у Тынянова, а не научное. И – взятки гладки.

Этим пассажем я хочу защитить свою версию о подсознательности происхождения слов: "Он заболел”. – Тынянов осознал-таки написанное как оправдание после того, как оно написалось (раз). Счёл оправдание очень незаметным (два). И подстраховался (три).

Опровержением такой версии может послужить только новейшее, 2005 года, утверждение: "…мы вписали “Тень Баркова” в идеологию и поэтику лицейского Пушкина” (Шапир, Пильщиков. http://feb-web.ru/feb/pushkin/critics/s09/s09-320-.htm).

Опровержением это можно счесть потому, что требует предположить, что Шапир и Пильщиков в идеологию Пушкина балладу вписали, а Тынянов – не вписывал (раз оправдывал её написание болезнью). А я как-то слабо верю, что есть люди, более чуткие, чем Тынянов. И правда: для Шапира и Пильщикова жажда поэтической славы (имеющая место быть и в “Тени…”) есть признак "лицейской идеологии Пушкина” (Там же). Но какая ж это идеология, по сути? Даже барочное, казалось бы, соединение высокого с низким (литературной борьбы, жажды поэтической славы – с матом) мне не кажется идеологическим, настолько мат шокирует и перевешивает.

Мне кажется, что у смешной позиции Р. Лейбова (что вся книга написана ради “Тени Баркова”) есть некоторый резон. Тынянов чувствовал, что баллада выпадает из барочности ранней поэзии Пушкина, а становление этой барочности (родственной с его собственной барочностью) он хотел выразить именно в сталинское время. – Вот Тынянов и сделал эту балладу кульминацией в своём произведении. То есть книга-то не ради кульминации пишется, но и не без того где-то.

Впрочем… Должен признаться, что после этой кульминации книга для меня испортилась. Всё стало подспудно нацеленным на “Воспоминания в Царском Селе”, после которого у Тынянова начинается следующая часть, третья. Да и это “Воспоминания…” было совсем не барокко. И всё у Тынянова как-то смешалось. Впрочем, и раньше у него много раз упоминались “Измены” (которые воспевают… некий извод верности), которые написаны были после “Воспоминаний…” и им как-то соответствуют. Чтоб Тынянова вполне понимать стало нужно быть в курсе массы произведений мировой литературы, потому что те стали предметом изображаемого Тыняновым разговора между лицеистами. Например:

"Они поделили между собой, например, Буало: Александр взял у Чирикова из библиотеки первый том, Кюхле тогда же достался второй. В первом были сатиры и "Искусство поэтическое", во втором - трактат "О высоком" Лонгина. Кюхля стал учеником Лонгина: были переписаны главы о восторге; о том, что в высоком стихотворении необходимы пороки, слабости и падения, а ровное совершенство не нужно, ибо взволнованный дух познает в самом падении - высоту”.

Текст для эрудированных высокообразованных филологов.

Ещё такое:

"Трудолюбец [Кюхельбекер] переписывал Жан-Жака, Саллюстия, Шиллера, Бернардена де Сен-Пьера, швейцарского вольнодумца Вейсса, и постепенно вольномыслие стало его привлекать”, -

можно перенести: что-то про вольномыслие тут, и можно не лезть справляться, как я делал с Грессе. Даже и про Грессе можно было не справляться: фамилия французская и понятно, что сомнительно было Василию Львовичу им козырять, когда Наполеон в Москве.

Но где густая филология…

"Он переписывал оды Пиндара и поэму Камоэнса, раздобыл и списал оду Лебрена на лиссабонское землетрясение, подражания Оссиану. Малиновский дал ему историю турецкой поэзии, и поэт Мизик стал его любимцем”.

В таком тексте безнадёжно искать подсознательное Тынянова, и я на том кончаю разбор.

Не так грустно, возвращаюсь я к началу, подозревать, что не тебе одному, наверно, станет скучен Тынянов со своим умением "артистично воспроизвести образ”, скажем, Пущина:

"Жанно был толстый, румяный, с серыми глазами, увалень, созданный для удовольствия и ненавидевший огорчения, трудные положения, крайности и проч. Рассудок, смех, острое слово были для него превыше всего”.

Ведь Жанно будет через несколько строчек оставлен. Внимание перейдёт на Кюхельбекера. Тот тоже живописен. И т.д. Как рассматривание разноцветья в букете. Букет – прекрасен. Соединение несоединимого по-прежнему. Нет советской массовости. Но… что-то скучно. Пусть даже и тут обнаружена скрытая барочность. Повторение. Скука таки взяла своё.

22 августа 2016 г.

Натания. Израиль.

Впервые опубликовано по адресу

http://www.kontinent.org/s-volozin-snyavshi-golovu-po-volosam-ne-pachut/

На главную
страницу сайта
Откликнуться
(art-otkrytie@narod.ru)