Художественный смысл – место на Синусоиде идеалов

С. Воложин.

Чехов. Скучная история.

Художественный смысл.

Художественный смысл – нецитируем. И он у Чехова – сверхжизнь.

 

Подставить, что ли, щеку для удара…

Бить будет Леонид Гроссман. По поводу Чехова. Статья “Натурализм Чехова” 1928 года. Издана в СССР. То есть очень мало вероятно, что Гроссман понимал Чехова как ницшеанца. А человек он, похоже по другим работам, честный. То есть получать я буду полновесные пощёчины. Выберу те, которые написаны в связи со “Скучной историей” (1889), которую я когда-то разобрал (см. тут), но совсем не помню.

“И конечно не случайно он помещает поэта Некрасова в число немногих друзей своего профессора-медика из "Скучной истории"” (Гроссман. http://az.lib.ru/g/grossman_l_p/text_1914_naturalizm_chekhova.shtml).

Не помню и сам рассказ, и про Некрасова, естественно…

И я сделаю, наверно, так: я понаберу пощёчин, объясню про каждую, почему это пощёчина, оставлю место для ответного удара и перейду к следующей пощёчине. И так далее. А потом вернусь к пропущенным местам, перечитав рассказ и свой его разбор, и… отвечу покойному Гроссману пощёчиной на пощёчину.

Итак.

Явно одобряет Гроссман Чехова за наделение своего положительного героя дружбой с Некрасовым, поэтом-страдальцем за угнетённый крепостничеством русский народ. Гроссман хочет, наверно, чтоб его читатель, советский читатель, плоть от плоти народа, 11 лет как освободившегося вообще от всех эксплуататоров (даже нэпманов в 28-м году уже почти упразднили) одобрил Чехова за такой поступок.

Гроссман подкрепляет своё мнение письмом Чехова к одной писательнице-идеалистке:

“Все гинекологи идеалисты. Ваш доктор читает стихи, чутье подсказало вам правду; я бы прибавил, что он большой либерал, немножко мистик и мечтает о жене во вкусе некрасовской русской женщины” (Там же).

Пощёчина мне состоит в том, что я себе подозреваю, что над писательницей Чехов тихо поиздевался, над своим героем – тоже. И что тогда такое я, как не извратитель Чехова, а Гроссман – что как не по щекам бьёт такого извратителя.

Я же считаю, что то, что написал писатель вне текста своего произведения, не смеет быть привлечено в качестве главного аргумента при определении художественного смысла произведения искусства.

Теперь отбиваюсь.

Вы не чувствуете, читатель, самоиронии в этом “за здравие” начатом начале рассказа от первого лица:

“Есть в России заслуженный профессор Николай Степанович такой-то, тайный советник и кавалер; у него так много русских и иностранных орденов, что когда ему приходится надевать их, то студенты величают его иконостасом. Знакомство у него самое аристократическое, по крайней мере за последние 25-30 лет в России нет и не было такого знаменитого ученого, с которым он не был бы коротко знаком. Теперь дружить ему не с кем, но если говорить о прошлом, то длинный список его славных друзей заканчивается такими именами, как Пирогов, Кавелин и поэт Некрасов, дарившие его самой искренней и теплой дружбой. Он состоит членом всех русских и трех заграничных университетов. И прочее, и прочее. Все это и многое, что еще можно было бы сказать, составляет то, что называется моим именем”.

Не чувствуете? В этих длинных-длинных предложениях… 30, 30, 33 слова… В этом снисходительно коротком предложении: “И прочее, и прочее”… В этом – уже нудном – начале среднекороткого предложения: “Все это и многое, что еще ”… - Какая-то ненужная избыточность, а? Никакого пиетета к себе… Жизнь прожита зря. Не так надо было жить. То, что и писал про Чехова Горький: “Чехов написал очень много маленьких трагедий о людях, проглядевших жизнь”.

Горький, впрочем, не точен: не жизнь, а сверхжизнь. Сверхжизнь – это моменты изменённого психического состояния. Например, озарения. Или предозарения.

Гроссман где-то близко, вообще говоря, подошёл к разгадке чеховского пафоса (хоть пафос поначалу представляется нам самым неподходящим словом для определения Чехова). Но я настаиваю на пафосе. Слова с буквосочетанием “поэ” у Гроссмана применены в разборе 23раза! “Искусс” - 4 раза. “Духов” - 6 раз. “Худож” - 28 раз! Итого – 61.

Смешно, но то же в рассказе у самого Чехова не так: “поэ” - 7 раз, “искусс” - 15, “духов” - 0, “худож” - 1. Итого – 23. В 3 раза меньше.

Так я проиграл? – Нет. Потому что заявляю, что художественный смысл – нецитируем. И он у Чехова – сверхжизнь.

Этот Николай Степанович – творческая личность. И можно было б ожидать от Чехова, что его положительный, скажем пока так, герой, вспоминая прошлое, вспоминать бы должен не отмеченность обществом его внутренних озарений от открытий, а сами эти озарения и предозарения, изменённые психические состояния.

Вот посмотрим на меня, конструктора в прошлом. У меня было одно изобретение и один отказ на заявку об изобретении. Так я не помню своих переживаний того момента, когда я поставленную мне задачу решил так, что это было признано изобретением. Обычный конструкторский труд. Разве что тихо ругался на давшего такое трудное задание радиста, когда можно было б и не требовать такого сочетания условий. Заподозрил, правда, когда решил, что это может быть изобретением, и так потом и оказалось. Но и момент, когда заподозрил, тоже не помню. А вот решение, которому было отказано в ранге изобретения (я просто опоздал на 20 лет; какой-то немец меня опередил; посвящённые смеялись: “Знаешь, есть такая надпись на вагонах: “Тормоз Матросова”. А то была б надпись: “Тормоз Воложина”. А? Как ты пролетел?”)… Так вот момент, связанный с тем решением, запомнился. Вернее, то, что было до. Я кончал чертить сборочный чертёж и вдруг – о ужас! – увидел, что я сконструировал несобираемую вещь. Срок работы кончался, а надо было теперь всю её с самого начала переделывать. Что делать? Уволиться? Какой позор!.. И я пошёл вон от кульмана, чтоб обдумать моё положение. Я, правда, боец по характеру (касательно интеллектуальных задач). Помню только, что я взял себя в руки, вернулся и совершенно хладнокровно стал себя спрашивать, что если так, или сяк, или этак… И вдруг наткнулся на выход. Но я не помню самого решающего мига. И, вроде, никакого изменённого психического состояния не было. Наоборот, был пик рационализма, трезвого взвешивания и оценки.

Не в том ли дело, что не затрагивалась вся моя личность, - вот и не было особо уж изменённого психического состояния. Хоть и висела на волоске моя профессиональная честь. Ну и что? Я б уволился и не менее успешно работал бы на другом месте. И там тоже работа не затрагивала б всю мою личность. Я не по призванию стал инженером, а по общей моде.

Может, и чеховский Николай Степанович такой? И потому вспоминает почести, а не озарения. В конце концов, в его время так называемой глухой политической реакции у несмирившихся с поражением народников бытовала теория малых дел. Интеллигенция должна была дело делать, а не сидеть сложа руки. Инерция обществизма. У героя. Но не у Чехова. И если уж ссылаться на прямые слова, то не на те, на какие сослался Гроссман: “В Гете рядом с поэтом прекрасно уживался естественник”, - а на другие: “Медицина — моя законная жена, а литература — любовница”. Герой же его в первую очередь почему-то вспоминает, что он “трудолюбив и вынослив, как верблюд” и лишь потом, что “талантлив”.

Я вспомнил этот чеховский рассказ. Он весь – есть описание (без называния) изменённого психического состояния Николая Степановича, пронзающего всего его, кроме… сознания. Он любит свою приёмную дочь Катю, дочь давно умершего товарища. А та, тоже не сознавая, любит его, своего приёмного отца. Как мужчина и женщина. – Скандал в приличном обществе! – И потому сознание не впускает в себя это переживание, а переживание переживается себе и превращает всё-всё-всё (и воспоминания) в непереносимую скуку. Потому и называется рассказ “Скука”.

Гроссман просто… тоже не смог впустить в себя ницшеанство Чехова среди всеобщего устремления строить невиданное (чуть не как у Ницше – аристократическое общество!) общество равных, как не смогла эта чеховская пара впустить в своё сознание любовь друг к другу.

Мне скучно продолжать давать пощёчины такому непрозорливому Гроссману. И я оставлю их место отточиям.

*

“Герой этого чеховского шедевра -- один из самых цельных и привлекательных образов в галерее его поэтов-мудрецов” (Там же).

Я-то думаю, что Чехов-ницшеанец никого из своих героев не считает привлекательными хотя бы потому, что ни один из них не дорос до настоящего ницшеанства. Над своим героями Чехов способен только более или менее завуалировано смеяться, а как минимум – улыбаться грустно. – Естественно, что слова Гроссмана – пощёчина такому мне.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

*

“…трогательно преданный точному знанию… сохраняет в своей мещанской обстановке какие-то чисто артистические наклонности… любит красивую одежду и хорошие духи, классический театр и французские романы… в лекции свои, помимо научных сведений, вкладывает еще вдохновение, страстность и юмор настоящего оратора-художника” (Там же).

Для того (я так рассказ и не вспоминаю) и сделан герой таким хорошим с обыденной точки зрения, чтоб читателю-обывателю сделать нехорошо на душе за то, что он, читатель, – обыватель и поддался розыгрышу писателя, совсем не считающего это всё достоинством. – Мне, соответственно, - пощёчина.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Всё. Больше про “Скучную историю” по большому счёту нет у Гроссмана ничего.

12 января 2014 г.

На главную
страницу сайта
Откликнуться
(art-otkrytie@narod.ru)