С. Воложин
Вежинов. Измерения
Художественный смысл
Зная о здешнем, неметафизическом соединении несоединимого, сытое барокко с удовольствие ударяется во вре`менные крайности – оно-то само – гармонично. Может себе позволить. |
Блуждание по “измам”.
(Записки в процессе чтения.)
Хвалили этого автора, Вежинова. Беру абы что – “Измерения” (1979) - http://lib.rus.ec/b/163926/read#r4. И первые же слова гипнотизируют: “Как говорят ученые, все в этом мире состоит из частиц или волн, что почти одно и то же. Даже сны, даже мечты”.
Бр.
Нужно быть без кожи, чтоб относиться к нематериальному так живо.
Но “я”-рассказчик охлаждает на десятой строчке: “Потом я понял, привык”.
Ой ли?..
“О прошлом можно сказать, что оно по крайней мере содержится в нас самих. А будущее? Что оно такое?”
Вспомнилось:
- Пионеры! К борьбе за дело Ленина-Сталина будьте готовы!
- Всегда готовы!
“Однажды я спросил у него [деда, умершего до рождения отца внука, “я”-рассказчика], почему нас прозвали “гугами”. Дед задумчиво поглядел на меня с портрета [!], пожал плечами.
— Прозвище у нас такое… С незапамятных времен. Еще с тех пор, когда мы не были православными…”
И становишься рабом этого свободного, от предубеждений автора.
“Слова доходили до меня будто обломки, которые море выбрасывает на берег”.
“…нынешняя публика не очень-то этого заслуживает. И вряд ли я вообще рассказал бы эту историю, если б не некоторые особо важные обстоятельства”.
Всё ясно. В 1979 году в Болгарии всё очень плохо. Через год в СССР умрёт Высоцкий, и не останется публичных борцов за наше самоспасение. А Вежинов спасение, видно, уже видел в бегстве в сверхбудущее, то есть в прошлое, внешне-героическое, но не потому, что внешний героизм и “теперь”, в 1979-м, требовался. – Просто потому, что “были люди в наше время”. Как для Лермонтова. На теперешних людей ставить было окончательно нечего.
(Я рискую – так предвидя. Но что-то Вежинов меня успел расковать.)
Ницшеанец обожает улетать в метафизику из обыденности (как Чехов, например, в “Даме с собачкой”, вплетая свой голос в голос героя, смотрящего на рассвете из Ореанды на Ялту и шумящее море, и восторженно думающего, что море шумело так же, как и когда не было Ялты и Ореанды). Противоположно ориентированный автор думает о метафизике противоположно:
“Я бывал там [в доме деда] несколько раз, и всегда со стесненным сердцем, словно посещал старую, заброшенную могилу. В гостевой комнате — тучи пауков, сороконожек, каких-то вонючих букашек и других невероятных насекомых, которых я больше нигде не видел. Стоишь посередине, растерянный, испуганный, будто попал в какой-то совершенно неведомый мир. Кажется, само время здесь иное, другие у него измерения, другая осязаемость, даже другой запах. И давящее неотступное чувство, как будто только мое сознание живо, а все остальное, включая мое тело, мертво. На мгновения время словно бы исчезает, именно на мгновения. Невыносимое чувство, гораздо более неприятное, чем ощущение мертвеющей оцепенелости собственного тела”.
Это как разница между романтиками и символистами. И те и те – в го`ре, но романтизм – в умиротворении летит горе`, а монтизм (от слова Лер-монт-ов) при этом же полёте вон из действительности – мрачен.
“Но неужели правда, что все в этом мире лишь цепь случайностей? Не так это, не может быть так. Чем старше я становлюсь, тем более противоестественной и отвратительной мне кажется эта вероятность. Мы не знаем, откуда берутся миры, этого нам не понять никогда. Но они непременно должны куда-то уходить, осуществив себя и все свои возможности”.
Нет радости сейчас, ибо лучше – БУДЕТ.
Последняя цитата – в связи со случайным спасением бабушки во время антитурецкого восстания 1876 года. Её не добили. А вообще оба, дед и бабка, могли спастись: под домом был подземный ход. И тут – доказательство именно монтизма, а не романтизма Вежинова:
“…дед сознательно пожертвовал жизнью. И не только своей, но и жизнью молодой жены. Да, вполне сознательно! Он держал в своих руках жизнь и смерть. Любовь и достоинство. Как ни сильна была любовь, он предпочел достоинство. Когда-то это слово объясняло все, даже безумные поступки. Зато теперь оно все больше теряет цену. Многие считают его признаком наивности, незрелости, рабской зависимости от химер прошлого. А в сущности оно, быть может, костяк человеческой нравственности”.
Вежинов пишет на закате так называемого социализма, закатившегося в итоге из-за существования с ним рядом рациональности в виде, - тогда это ещё не осознавалось, - американского глобализма, обещающего смерть, моральную в том числе; но последний нюанс уже у Вежинова присутствует. Он предчувствует всё более сейчас проявляющееся главное противостояние времени: традиционализма (антипрогресса) и американского глобализма (прогресса, принесущего смерть вообще всем: вот-вот – через 20 лет – опять ничем окончилась встреча “Рио+20”). И потому у него – бегство именно в прошлое, потому – бабушка главная героиня, носитель величия традиционализма. Спасение – в “наивности”.
Мыслимо ли думать, что Вежинов прочёл только-только вышедший тогда доклад Медоуза Римскому клубу и ООН о гибельности для человечества неограниченного материального прогресса?..
(Я по-прежнему рискую, побежав впереди паровоза. Зато так, актуализированно – напряжённее читается.)
Нужное минимальное количество строк ушло у автора на то, чтоб прошли десятки лет и маленький “я”-рассказчик встретился с бабушкой, оставшейся, как ведьма, молодой.
“Даже соседи высовывались из окон, чтобы на нее посмотреть. Но сама она ни на кого не глядела, словно жила одна на этом свете. А может, так оно и было. Воспоминания — еще с Христовых времен — были для нее единственной реальностью”.
(Воинствующий традиционализм. Нет, точно. Бабушка предсказала землетрясение… В книге ж всё возможно. А если это надо для идеи – тем паче.)
“Вы, конечно, догадываетесь, что странное предсказание бабушки меня не удивило. Я готов был ожидать от нее и не такого. Дети живут в мире чудес, и порой их воображаемый мир гораздо сильней реального. В этом мире то и дело происходят чудеса, ребенок придумывает их каждую минуту и часто глубоко в них верит. Родители тревожатся, подозревают, что у ребенка не все в порядке с психикой, даже показывают его врачам. А эта жажда чудес так же стара, как, наверное, сама человеческая душа. У нее, одинокой, беспомощной среди могучих стихий природы, словно бы и не было другого выхода”.
(Опять метафизика. Для этого сейчас “я”-рассказчик – ребёнок.)
“…я входил в комнату и всегда заставал бабушку в той самой позе, в какой увидел впервые, — сидит на кровати, ноги еле достают до пола. Ее неподвижный и чуть отрешенный взгляд был обычно устремлен на голую стену. Окликнув ее, я всегда чувствовал, что она возвращается откуда-то издалека, очень издалека, где до нее, быть может, никогда не ступала нога человека. И должно было пройти немало лет, прежде чем я понял, что бабушка возвращается из своего прошлого”.
Сюжетно скупо и быстро “я”-рассказчик повзрослел и стал биологом. Ошибочно. Бабушка посоветовала, подумав, что это – наука о жизни, и посоветовала заняться ею. Она ошиблась, думая о другом.
“…кроется во мне нечто, противоречащее именно здравому рассудку”.
(Метафизику не сдержать…)
Бабушка по своей воле ушла из жизни… Как бы знала, что погибнет под американской бомбёжкой Софии в конце Второй Мировой войны.
“Инстинкт самосохранения? Во всяком случае, у бабушки его можно назвать скорее каким-то врожденным чувством пути, который должно пройти. Иначе все и до и после него полностью обессмысливается, то есть не является и не может быть жизнью”.
(Поразительно. Хотел бы я так умереть.)
“Я”-рассказчик такой же, как бабушка.
“Прошло минут десять. Или, может быть, полчаса — в таком состоянии человек теряет всякое представление о времени. Привыкнув к темноте, я понемногу начал различать контуры города. Отчетливо вырисовывались глубокие морщины улиц, купол церкви Александра Невского, похожий на вытаращенный в небо глаз, даже ощетинившиеся трубы. И лишь тут я услышал низкий, тяжелый гул моторов, накатывавшийся равномерными спокойными волнами. Пока ничего такого, что заставило бы меня задрожать от страха или ужаса. Затем самолеты-разведчики сбросили осветительные ракеты. Вероятно, они были на парашютах, потому что их мертвенно-белый свет долго и неподвижно висел в воздухе. Абсолютная неподвижность, недосягаемая и стеклянная сквозь линзы бинокля”.
Собственно, нерв не в описании прошлой войны, а в том, что мы не гарантированы от новой, если не возьмём курс на традиционализм. А что мы можем взять такой курс, косвенно говорит то, что атомная война так пока и не стряслась.
Но (сейчас, - в 1979 году, - видно, всё слишком плохо) монтизм Вежинова мрачен.
“Никогда не думал, что человеческая жизнь так коротка. Не успеешь открыть глаза, как приходится закрывать их навсегда. Несколько воспоминаний, похожих на сон, порой боль, порой счастливый трепет, последний вздох — и конец. Действительно конец? Во всяком случае, конец реального для нас времени, которое мы называем жизнью. И это все. Некогда даже осознать самого себя, а уж тем более подвести итог своим человеческим свершениям.
Иногда меня охватывает легкое, но все более неотвязное уныние, возможно, первый признак надвигающейся старости. Оглядываясь назад, я не вижу ничего, что стоило бы запомнить, — ни подвигов, ни падений. Ничего, кроме однообразного вращения будней”.
Типичная ницшеанская непереносимость дурной бесконечности неограниченного прогресса… Только не с “гибельным восторгом” отношение к своей смертности, а наоборот.
Хм. Теперь предчувствует землетрясение “я”-рассказчик…
Эти землетрясения, наверно, образ того, что мы подходим к концу (неужели Вежинов читал Медоуза?..)
Вообще, я могу показаться странным с этой своей идеей-фикс о приблизившемся конце света. Повторюсь. Только что ничем кончился экологический форум в Рио-де-Жанейро. Он свидетельствует, что людям наплевать на глобальные угрозы. А тут высовываюсь такой я и произведение 1979 года трактую чуть не как реакцию на сегодняшнее легкомыслие человечества. Карибский кризис был за 17 лет до написания этой повести… Нефтяной кризис был за 6 лет до. Информационный кризис шёл (интернет ещё не внедрили). Но. С чего, мол, Вежинову было нервничать?
В повести же, читаю далее, идёт – как оказалось – ложный сюжетный ход обеспокоенности жены “я”-рассказчика, желающей, чтоб муж не скрыл от людей своё предчувствие. Он – сопротивляется. И тут – лирическое отступление в пользу естественности. И летит в тартарары идея монтизма в пользу романтизма повести.
“Природа сильнее и разумнее человека. То есть идти против нее можно, но из этого ничего не выйдет”.
“…она [бабушка] верила в непреложный порядок бытия”.
Если Вежинов художник, он не должен формулировать свой идеал словами, он должен его недоосознавать. Дело критика – осознать за него. – Смогу ли я?..
Бабушка была индивидуалисткой: о землетрясении как-то неизвестно, что она предупредила своих соседок по больничной палате, где она тогда лежала. Вероятно не предупредила. До сознания “я”-рассказчика это доходит. И вот и он не хочет поднимать тревогу… Значит ли, что Вежинов им, “я”-рассказчиком, подсознательно испытывает наше сокровенное? И для того “я” не хочет никому говорить о землетрясении?..
(Я рискую, продолжая пытаться предугадывать. Да. Но что-то меня тянет так рисковать.)
“Есть что-то очень мудрое в этой бессознательной философии простых людей. Они не различают судьбу общую и судьбу личную. И никогда не ждут милостей от жизни”.
Значит, идеал Вежинова обратный. И он – монтист всё же.
“Никакой бог не вспашет тебе поля, не вытащит из могилы. А это значит, что люди по-настоящему не верят в этого бога…”
Значит, идеал Вежинова опять обратный: человечество – сможет то, что не может бог.
“Я”-рассказчик, в пику автору, решает в итоге бессонной ночи поступать по-бабушкиному. Жена предоставила его себе. Он ударяется в мысленный бунт против всего себя. Против жены. Воплощения рационализма…
Так. Землетрясение случилось. Отчуждение от жены возросло. Она не пустила его выйти из дома во время замлетрясения. Хотела убить? Вместе с собой? Во имя высокой коллективистской истины?
“В конце концов, какое мне дело до ее принципов, какими бы честными и справедливыми они ни казались. Их тоже нельзя никому навязывать силой, да и бесполезно. К любым принципам каждый должен прийти сам, своими путями и тропами”.
Против ли это монтизма, если тот – за добровольность и естественность перехода всех – к лучшему для всех? – Для реальности (для которой сверхбудущего нет) это – тупик. И для “я”-рассказчика с женой – тоже. И вот тот решает “написать воспоминания. Связать их единым изложением и в живых образах поискать решение всех моих вопросов”. – Типично художественный шаг. В “Воспоминаниях” он нагородит противоречий и тем выразит своё подсознательное.
И он стал писать!
(Интересно, а у меня вытанцуется что-то?)
“В сущности, наука ищет истину, а искусство ее создает. Искусство живо, как природа, наука же — скальпель, который часто ее убивает”.
А если я пишу, вот, статью одновременно со чтением повести?..
Он остановился на десятой странице…
Возвращается к землетрясению. Плохо (или хорошо?) то, что то здание, о котором ему было видение, он увидел сфотографированным в газете в точно том, разрушенном, виде, как и было в его видении. А “я”-рассказчик создал же полное впечатление о себе, что он атеист.
(Должен ли новый традиционализм, который заменит собою американский глобализм у спасшегося от прогресса человечества, быть религиозным? – Я думаю, что нет. А Вежинов?)
“Я действительно увидел реальное событие до того, как оно произошло. Именно увидел, а не воспринял каким-либо другим органом чувств, как это бывает со змеями, сусликами и крысами”.
С подобного начиналась повесть.
Бр.
Или перед нами новый Эдгар По, обыкновенный романтик, считающий внутреннюю жизнь самым ценным на свете и выражающий это вот таким смешением “реальности” с “нереальностью”. Вполне себе солипсист. В конце концов, он испытывает наслаждение, вот так закручивая сюжет. И ни в какое сверхбудущее, как монтисты, не стремится. Внутренняя жизнь, она вот, тут, в герое, слабо отделённом от автора.
“В сущности, с чисто научной точки зрения современная физика не считает абсурдной возможность проникновения в будущее. Правда, для этого нужна колоссальная сверхэнергия, которую человечество пока не обнаружило. Но теоретически такая возможность существует, и с этим приходится считаться”.
Ну это, положим, сказка для невежд (см. Брикмон и Сокал. Интеллектуальные уловки. Критика современной философии постмодерна). Разве что Вежинов обыкновенный постмодернист, то есть пофигист. И потому ему нужно всё смешать у нас в голове, чтоб выразить своё разочарование во всём-всём-всём и чтоб заодно нас в это же переживание ввергнуть.
“Самонадеянность — верный признак глупости и слепоты”.
(Не про меня ли?)
Герой решил разобраться и занялся биофизикой.
(Ну, в книжке-то всё – можно. В жизни же – другое. Вежинов ни в жисть не разберётся в физике, и мы – тоже. Но против Брикомона и Сокала я Вежинову ни на слово не поверю.)
Бабушке, чтоб стать ясновидящей, нужно было получить – в том восстании 1876 года – прикладом по голове, “я”-рассказчик теперь, после акта ясновидения, попал под троллейбус. (Зачем это автору?)
“Небытия не существует, все есть бытие”.
Такой вывод сделал “я”-рассказчик из того факта, что пребывание в коме не прервало его внутреннюю жизнь, занятую, - неосознаваемо, под осознаваемыми занятиями биофизикой, - проблемой с женой. И он, теперь в гармонии с рациональной женой, решил нацелить оставшуюся жизнь на проникновение в так называемое небытие. – Соединение рационального с нерациональным! То есть – барокко: соединение несоединимого. Типичное мировоззрение эпохи так называемого застоя в так называемом социалистическом лагере. “Всё уладится, всё устроится, всё на свете успокоится”, - как ехидно пел ещё живой в 1979 году Высоцкий.
И увозящая выздоровевшего героя из больницы жена, поцеловав руку мужу, чуть, отпустив руль, не сделала новую аварию, но нет, в последнюю секунду она запросто руль вывернула обратно, и…
Зная о здешнем, неметафизическом соединении несоединимого, сытое барокко с удовольствие ударяется во вре`менные крайности – оно-то само – гармонично. Может себе позволить.
Я не могу одобрить такую слепоту автора, современника Высоцкого.
24 июня 2012 г.
Натания. Израиль.
На главную страницу сайта |
Откликнуться (art-otkrytie@yandex.ru) |