С. Воложин
Толстой. Анна Каренина
Художественный смысл
Отрицание революции вызывает… приятие движения. А приятие патриархальности прячется в его критике и поношении персонажами. – На то и художник! |
Есть невольное и невольное
Где и как сказать о том, что человек счастлив и несчастлив, что он и знает кое-что и ничего не знает о самом важном, что он и добр и зол и т. д. Что истина для него в контрастах и противоположностях, в борьбе и смене. Только в искусстве, где всё строится на двойных смыслах. Как это просто! Эйхенбаум. |
Не на двойных смыслах, а на столкновении в чём-то противоположных смыслов.
Я не надеюсь понять всё в “Анне Карениной” (1873 - 1877). В том смысле всё, что чувствуешь: что ни возьмёшь, любой кусок, - всюду может озарить одно и то же, одно и то же. Что и есть художественный смысл всего произведения.
Но на что-то подобное касательно некоторых кусков я всё же надеюсь.
Ну вот возьмём наобум лазаря.
“Эффект, производимый речами княгини Мягкой, всегда был одинаков, и секрет производимого ею эффекта состоял в том, что она говорила хотя и не совсем кстати, как теперь, но простые вещи, имеющие смысл. В обществе, где она жила, такие слова производили действие самой остроумной шутки. Княгиня Мягкая не могла понять, отчего это так действовало, но знала, что это так действовало, и пользовалась этим.
Так как во время речи княгини Мягкой все её слушали, и разговор около жены посланника прекратился, хозяйка хотела связать все общество воедино и обратилась к жене посланника:
- Решительно вы не хотите чаю? Вы бы перешли к нам.
- Нет, нам очень хорошо здесь, - с улыбкой отвечала жена посланника и продолжала начатый разговор.
Разговор был очень приятный. Осуждали Карениных, жену и мужа.
- Анна очень переменилась с своей московской поездки. В ней есть что-то странное, - говорила её приятельница.
- Перемена главная та, что она привезла с собою тень Алексея Вронского, - сказала жена посланника.
- Да что же? У Гримма есть басня: человек без тени, человек лишен тени. И это ему наказанье за что-то. Я никогда не мог понять, в чем наказанье. Но женщине должно быть неприятно без тени.
- Да, но женщины с тенью обыкновенно дурно кончают, - сказала приятельница Анны.
- Типун вам на язык, - сказала вдруг княгиня Мягкая, услыхав эти слова. - Каренина прекрасная женщина. Мужа её я не люблю, а её очень люблю.
- Отчего же вы не любите мужа? Он такой замечательный человек, - сказала жена посланника. - Муж говорит, что таких государственных людей мало в Европе.
- И мне то же говорит муж, но я не верю, - сказала княгиня Мягкая. - Если бы мужья наши не говорили, мы бы видели то, что есть, а Алексей Александрович, по-моему, просто глуп. Я шёпотом говорю это... Не правда ли, как всё ясно делается? Прежде, когда мне велели находить его умным, я всё искала и находила, что я сама глупа, не видя его ума; а как только я сказала: он глуп, но шёпотом, - все так ясно стало, не правда ли?
- Как вы злы нынче!
- Нисколько. У меня нет другого выхода. Кто-нибудь из нас двух глуп. Ну, а вы знаете, про себя нельзя этого никогда сказать.
- Никто не доволен своим состоянием, и всякий доволен своим умом, - сказал дипломат французский стих.
- Вот-вот именно, - поспешно обратилась к нему княгиня Мягкая. - Но дело в том, что Анну я вам не отдам. Она такая славная, милая. Что же ей делать, если все влюблены в неё и, как тени, ходят за ней?
- Да я и не думаю осуждать, - оправдывалась приятельница Анны.
- Если за нами никто не ходит, как тень, то это не доказывает, что мы имеем право осуждать.
И, отделав, как следовало, приятельницу Анны, княгиня Мягкая встала и вместе с женой посланника присоединилась к столу, где шел общий разговор о прусском короле”.
Перед нами, казалось бы, иллюстрация борьбы между чувством (княгиня Мягкая) и разумом (приятельница Анны). Обе правы. А Толстой тут на стороне чувства. Почему? Потому, казалось бы, что он на самом деле на стороне гармонии. Как факт, казалось бы: он же грешницу Анну в итоге убил за грех. Для гармонии Толстой по всему роману становится на сторону чувства, чтоб того правоту угробить в конце.
Собственно, не в конце. Целая часть, восьмая, написана после эпизода смерти Анны.
Значит, не гармония всё же – идеал Толстого?
Интересная мысль есть (я её вычитал у Билинкиса), что Лев Толстой потому в истории падшей светской женщины, в “Анне Карениной”, в параллель Анне ввёл историю Левина, что повлияло время, когда он роман писал. Сразу два элемента объясняются: зачем Левин и почему время написания такое. В иное время не понадобился бы Левин.
Толстой, да, мечтал о гармонии. А она была немыслима без очарования Невольным давно известного романтизма, примата чувства и внутренней жизни, над разумом и жизнью внешней, вплоть до примата подсознательного, которое тогда ещё не было открыто, но уже подсознательно же и вводилось.
Вот Анна и выражала эту тенденцию и своим бунтом против фальшивой морали, и своей поглощённостью собой.
А в стране в то время был и другой ропот (если не бунт). Патриархальных крестьян, освобождённых от крепостничества и попавших под ограбление надвигавшимся непонятно откуда капитализмом.
Толстой разрывался между этими двумя бунтами и мечтал, повторяю, о гармонии.
Невольное (не рациональное, как у приятельницы Анны), но альтернативное эгоистическому Анны, виделось ему – в патриархальности:
“Соотнося светский и мужицкий уклады быта, занятий, морали, Толстой ещё в черновиках к роману готов был заключить: “Не барышня с музыкой, с муфточкой и белыми пальчиками, не трюфели, устрицы, не фраки и кресла качающиеся, не искания новых планет и путей комет и решения шахматных задач, не разврат с сотнями женщин и не барышни, захватанные на балах и визитах, а Ванька, от стыда не спящий с женой и просыпающийся к чувству плоти, как к воздуху, в законе и покорности, и труд, труд счастливый и плодотворный, с природой, в артели. Вот жизнь…”” (Я. Билинкис. Непокорное искусство. Л., 1991. С. 82 - 83).
А вот в романе:
“- Это кто же? Сын? - спросил Левин.
- Мой меньшенький, - с ласковою улыбкой сказал старик.
- Какой молодец!
- Ничего малый.
- Уж женат?
- Да, третий год пошел в Филипповки.
- Что ж, и дети есть?
- Какие дети! Год целый не понимал ничего, да и стыдился, - отвечал старик. - Ну, сено! Чай настоящий!- повторил он, желая переменить разговор.
Левин внимательно присмотрелся к Ваньке Парменову и его жене. Они недалеко от него навивали копну. Иван Парменов стоял на возу, принимая, разравнивая и отаптывая огромные навилины сена, которые сначала охапками, а потом вилами ловко подавала ему его молодая красавица хозяйка. Молодая баба работала легко, весело и ловко. Крупное, слежавшееся сено не бралось сразу на вилы. Она сначала расправляла его, всовывала вилы; потом упругим и быстрым движением налегала на них всею тяжестью своего тела и тотчас же, перегибая перетянутую красным кушаком спину, выпрямлялась и, выставляя полную грудь из-под белой занавески, с ловкою ухваткой перехватывала руками вилы и вскидывала навилину высоко на воз. Иван поспешно, видимо стараясь избавить её от всякой минуты лишнего труда, подхватывал, широко раскрывая руки, подаваемую охапку и расправлял её на возу. Подав последнее сено граблями, баба отряхнула засыпавшуюся ей за шею труху и, оправив сбившийся над белым, незагорелым лбом красный платок, полезла под телегу увязывать воз. Иван учил её, как цеплять за лисицу, и чему-то сказанному ею громко расхохотался. В выражениях обоих лиц была видна сильная, молодая, недавно проснувшаяся любовь”.
Левину, волею автора, так и не привелось “переменить ту столь тягостную, праздную, искусственную и личную жизнь, которою он жил, на эту трудовую, чистую и общую прелестную жизнь”. Толстой подстроил (я помню, как меня покоробила эта авторская уловка), что мимо проехала в коляске Кити, и Левин передумал:
“"Нет, - сказал он себе, - как ни хороша эта жизнь, простая и трудовая, я не могу вернуться к ней. Я люблю её"”.
Толстой что: решил, что он Левину обеспечит и любовь Кити (полюс Анны, полюс индивидуализма), и жизнь среди крестьян (полюс коллективизма)? Итог – гармония? И очень просто себя оправдал Толстой, уведя, мол, “к жизни общей, к человеческому единству” (Я. Билинкис)?
Но это – поверхность.
А вот Ленин открыл подсознание Толстого:
“Он [Толстой] рассуждает отвлеченно, он допускает только точку зрения "вечных" начал нравственности, вечных истин религии, не сознавая того, что эта точка зрения есть лишь идеологическое отражение старого ("переворотившегося") строя, строя крепостного, строя жизни восточных народов” (http://www.patriotica.ru/history/lenin_tolstoy.html).
После краха строя, бывшего в СССР, - повторившего на индустриальном уровне строй древнеегипетский (азиатский способ производства, по Марксу), - и после откровения Фукуямы (“Конец истории”, 1989) – всеми как-то принято, что капитализм – это навсегда и повсюду. Но сто с чем-то лет назад в России это было совсем не очевидно. И Ленин, чтоб провалить, цитировал Толстого:
“"Общего закона движения вперед человечества нет, - заявляет Толстой, - как то нам доказывают неподвижные восточные народы"” (Там же).
Ирония истории состоит в том, что сейчас (из-за многоаспектной угрозы глобальной экологический катастрофы) поднимается вопрос о необходимости отказаться от материального прогресса, а значит, о возвращении к традиционализму, скажем, новому в чём-то. И “Анна Каренина” становится парадоксально актуальной.
Но как теперь мыслимо соответствие гармонии хозяйственному застою?
Посмотрим, как это увязывалось с патриархальностью.
Патриархальность же под действием капитализма перерождается. Вот сюжетный ход, что Левин оказался среди крестьян, чем мотивирован? Тем, что крестьяне, нанятые им для покоса, вздумали его обсчитать. Левин не дался. Поехал на луга сам посмотреть, сколько сена помещается на одну подводу. И тут по воле автора сюжет перескользнул на участие самого Левина в косьбе и на восторги персонажа по этому поводу. Крестьяне и помещик за общей работой забыли про разность интересов. – Идиллия.
Но прикрывает она, Ленин прав, революцию, процесс смены крепостничества капитализмом. Процесс "переворотившегося", переворачивавшегося прикрывает идиллия. Нечто активное и быстрое прикрывается медленным.
И Толстой невольно, неосознанно и с упоением активное и быстрое воплощает. Картинами жизни, по словам Ленина. Несравненными! (Билинкис продвигает глубокую правоту Ленина.) И в самом деле, посмотрите, КАК изображена взаимная любовь Ваньки Парменова и его жены. И в прошлом, и в настоящем, и в работе, и в разговоре, и в восприятии глаза, и уха. А эти знаменитые деепричастные обороты…
“Иван поспешно, видимо стараясь избавить её от всякой минуты лишнего труда, подхватывал, широко раскрывая руки, подаваемую охапку и расправлял её на возу”.
Первый деепричастный оборот – о мысли Ваньки, второй – о его действии. И ведь не только в том дело, что о ВСЁМ человеке. “Он [Толстой] говорил, что проникнуть в человека через какие бы то ни было вообще характеристики-определения нельзя, а можно и нужно воспроизвести впечатление, производимое этим человеком на другого человека, то есть уловить процесс общения их друг с другом…” (Я. Билинкис).
В цитате – Ивана с женой.
А всё, в итоге, оттого, что быстрота перемен стала в норме, что революция идёт в стране, приход капитализма в деревню. Да не просто в деревню, а в место многовекового застоя, то есть особенно чувствуется движение. – И отрицание революции вызывает… приятие движения. – На то и художник!
Как во Франции, например, приход следующей фазы капитализма, империализма, ощущался как усилившееся движение – и, пожалуйста, импрессионизм зародился, стремление передать неуловимость мига. Позитивное стремление, противоречившее (!) негативному (бедный он) собственному переживанию художника: он-то от империализма, вообще-то, страдает, но стремительность жизни - воспевает. – Художник! Что с ним поделаешь? Моне, - ещё пример, - признавался, что на похоронах жены заинтересовался бликами на её лице. – Индивидуализм бушует?
Повторю: у Толстого отрицание революции (быстроты) вызывает приятие быстрого движения в других областях, кроме социально-политической.
Будь Толстой столь многогранен, как Леонардо да Винчи, он бы и в науке ценил быстроту научной мысли, научные парадоксы. Но он был не учёный, а художник. Живо-писать быстрое движение в науке он не мог. Вот он и навалился на противоположное. И нам кажется по привычке, что он противопоставляет чувство разуму, естество - ритуалу.
Вот вернёмся к эпизоду с княгиней Мягкой. Тут слов от автора мало, говорят персонажи. Деепричастными оборотами быстроту не выразишь. Зато какой блеск простоты Толстой тут явил. Смотрите.
Огонь – эта княгиня Мягкая… Бранное выражение “Типун вам на язык” произносится в… светском обществе. И поделом: нечего каркать. Подруге, к тому же. Далее – опять с плеча рубит: “Мужа её я не люблю, а её очень люблю”. – Это ж бестактность. Зато как остра в правде своей. И далее – безукоризненное в своей субъективности доказательство глупости Каренина. И объективное – красота – доказательство достойности Анны. И – завершающее уничтожение, - за, видимо, некрасивость внешнюю, а заодно и внутреннюю, приятельницы Анны.
Огонь эта Мягкая… (Имечко-то, фамилия или прозвище – какое противоположное.) А всё вместе – отрицание общественного революционного огня и в этой молекуле текста.
Извивы внутренней жизни тоже требуют не медленности в изображении. Потому требуют, что “проявление в человеке природно-естественного, не сдерживаемое и не ограничиваемое собственно человеческим, по Толстому, разрушительно” (Там же). То есть, по тайно такой же, парадоксальной, причине, что и разрушение старого хозяйственного уклада (негативное), разрушительно-естественное (тоже негативное) – требует (позитивного) не застоя в эстетике.
“Вронский пошел за кондуктором в вагон и при входе в отделение остановился, чтобы дать дорогу выходившей даме. С привычным тактом светского человека, по одному взгляду на внешность этой дамы, Вронский определил её принадлежность к высшему свету. Он извинился и пошел было в вагон, но почувствовал необходимость ещё раз взглянуть на неё - не потому, что она была очень красива, не по тому изяществу и скромной грации, которые видны были во всей её фигуре, но потому, что в выражении миловидного лица, когда она прошла мимо его, было что-то особенно ласковое и нежное. Когда он оглянулся, она тоже повернула голову. Блестящие, казавшиеся темными от густых ресниц, серые глаза дружелюбно, внимательно остановились на его лице, как будто она признавала его, и тотчас же перенеслись на подходившую толпу, как бы ища кого-то. В этом коротком взгляде Вронский успел заметить сдержанную оживлённость, которая играла в её лице и порхала между блестящими глазами и чуть заметной улыбкой, изгибавшею её румяные губы. Как будто избыток чего-то так переполнял её существо, что мимо её воли выражался то в блеске взгляда, то в улыбке. Она потушила умышленно свет в глазах, но он светился против её воли в чуть заметной улыбке”.
Вот сугубо природное (не человеческое!) Толстой и изобразил в ударном месте – при первой встрече Вронского и Анны. Да как живо! Аж гипнотизирует же!
Многие миллионы за это “как живое” и любят Толстого из века в век. Как за то же многие миллионы из века в век любят академическую живопись. Как меньшие миллионы за то же любят живопись импрессионистов.
Ну а ещё любят, совсем того не осознавая, за противоречие приятия изображённого с неприятием выраженного.
Толстой умер более чем за полвека до выхода книги Поршнева о происхождении человека всего лишь 40-30 тысяч лет назад, когда появилось речевое мышление. После этого кроманьонцы и все последующие люди, что ни делают, делают по-человечески. И лишь в первые доли секунд укладывается звериное. И следом тут же его побеждает человеческое. Так что валить страсть, скажем, на природно-естественное и животное не надо. И если это делают, давая характеристики-определения, то потому лишь, что так принято говорить “фэ”. Если и Толстой так делал, то был не прав. Но он был глубоко прав, - как художник, - когда приязненно изображал эти животные доли секунд. Да и человеческие секунды.
Почему прав? – Да потому, что противоречие ж бурлило в таком его тексте. Толстой же не только не принимал это нечто очень подвижное негативное (капитализм и звериное – злоневольное, злоестественное), но и переполняло ж его позитивное открытие, что он знает что делать.
Что с капитализмом? – Надо передовым дворянам возглавить патриархальных крестьян (тем более что патриархальность же предполагает главенство лучших).
Какой эпиграф у романа? – “Мне отмщение, и аз воздам”.
Это призыв Христа (лучшего, чем люди) к обиженным жизнью людям не мстить каждому за себя. Люди ж плоховаты. Могут отомстить с перегибом. Поэтому лучше отдать лучшему функцию мщения. Учитывая нехорошесть людскую, Он воздаст им за передачу Себе этой функции.
Толстой был умом очень против капитализма, а подсознанием надеялся на патриархальность крестьян. Он гнал капитализм в дверь, а тот лез в окно. И художник в Толстом откликнулся – противоречивостью. (А он сам осознавал это как свежесть взгляда, полноту видения.)
Самое время, когда “историческая эпоха, которая “переворотила” всю привычную систему представлений и понятий <…> широко открытыми глазами вглядывалась во всё заново, не признавая и не принимая прежних определений и обозначений, нуждаясь прежде всего в том, чтобы увидеть всё, как есть, во всей конкретности и многообразии” (Я. Билинкис).
И от передовых дворян – просветительский (универсальный), а от освобождающихся к капитализму крестьян – личностный (а не универсальный) порыв Толстого. И от просветительства ясно, что гармония его на, так сказать, восходящем витке истории, а не на нисходящем, как импрессионизм с его беспримесным индивидуализмом. Толстой в той же фазе, что и освобождение всех крестьян. (Что и он, и они ошиблись насчёт “всех”, что все не могут оказаться наверху – другое дело.) Но Толстой в той фазе, где акцент на множественное число, так сказать. А не на число единственное – крутись, дескать, иначе загубят. Из-за чего у импрессионистов как-то нет глубины, а всё больше поверхность жизни, даже в названиях отразившаяся: “Руанский собор в полдень”, “Руанский собор (Портал в свете восходящего солнца, гармония в голубом”), 1893.
Этот же, невольно революционный при скрытой воле быть консервативным, пафос – через полноту видения – двигал Толстым и в “Войне и мире”. И можно частично согласиться с Билинкисом, ссылающимся на Ленина, что ““непосредственное чувство угнетённого человека” [оккупированного – при Наполеоне] выказывало себя в неостановимом, безоглядном толстовском пересмотре всех принятых представлений”. Иными словами, противоречивость в этом случае оказалась максимальной, что и дало гениальность. Внутренние потенции соединились с внешними. То есть – не по Билинкису – не революция (капиталистическая в России), а неприятие её сделало произведения Толстого, по словам Ленина, “шагом вперёд в художественном развитии всего человечества”.
И всё-таки, не будь этой революции, не было б её неприятия, не было б и толстовского великого противоречия, то есть великой художественности. (И потому Ленин по очень большому счёту прав, что сила Толстого ещё и в его современности революции, и в его отражении её, пусть и очень скрытом отражении.)
Так если нас ждёт революция от противоречия прогресса и глобальной катастрофы от перепотребления, то произведения, современники капиталистической революции в России XIX века, станут актуальны, а не только вечно ценны своей художественностью (противоречиями).
Именно гармоничностью, чего доброго, и будут актуальны.
Ибо требуется-то поменьше материального потреблять. (Это вольное, волевое.) А как это делать при невольной-то тяге к противоположному? – Отвлекать нематериальным, духовным. В духовном пусть нас тянет к неограниченному. А? Вариант? Есть такая тяга в романе?
Я читал роман в молодости. Относился к нему не как к художественному произведению, а как к учебнику жизни. И мне, в общем, остались непонятны мысли о самоубийстве Левина, Вронского и самоубийство Анны. Это было так глубоко, что было не для меня.
А теперь?
Я стал перечитывать роман. И – не читается. Я не понимаю, - как понятно, вон, стало, зачем Левин в романе, - я не понимаю, зачем введён Стива, Петрицкий, Бетси…
Может, для выражения авторской ненависти к свету? Там же чуть не на каждой строчке она сквозит. Особенно изящно, когда ровным тоном
“Может быть, он [Стива] сумел бы лучше скрыть свои грехи от жены, если б ожидал, что это известие [измена] так на неё подействует”.
“Баронесса надоела [Петрицкому], как горькая редька, особенно тем, что всё хочет давать деньги; а есть одна, он её покажет Вронскому, чудо, прелесть в восточном строгом стиле, “genre рабыни Ребекки, понимаешь””.
“…прибавила она [Бетси], подавая Вронскому палец, свободный от держания веера, и движением плеч опуская поднявшийся лиф платья, с тем чтобы, как следует, быть вполне голою, когда выйдет вперёд, к рампе, на свет и на все глаза”.
А помнится ж, что свет Анну осудил. И Толстой осудил – убил.
Так, может, за разное осудил? Свет – за любовь, за глубокое чувство. А Толстой – не за любовь (она не подвластна ничему), а за то, что поддалась ей и изменила… Не тут ли зачаток толстовства Толстого? Самоограничение материальное…
Ради неограниченного духовного.
Точно!
Толстой же когда писал? В эпоху кризиса христианства, в эпоху, когда наука, казалось бы, вот-вот окончательно добьёт религию, а сама религия вконец изолгалась. Крах. Тоже некая революция. Атеистическая.
И вот, пожалуйста, как бы только что открывшимися глазами посмотрел на религию Толстой. Личностно. Не затёрто, не по-привычному, не как все и давно. Как Реформация когда-то (духовная предтеча капитализма на Западе). (За что, - за некое реформатство, - наверно, и был Толстой в результате отлучён от православной церкви.) Ещё ж за 20 лет до начала сочинения “Анны Карениной” Толстой написал:
“Вчера разговор о божественном и вере навел меня на великую, громадную мысль, осуществлению которой я чувствую себя способным посвятить жизнь. Мысль эта — основание новой религии, соответствующей развитию человечества, религии Христа, но очищенной от веры и таинственности, религии практической, не обещающей будущее блаженство, но дающей блаженство на земле”.
Вот такое вольное (в смысле: волевое действие), возможно, мысленно противопоставляет Толстой сдаче себя Анной злоневольному влечению.
И если художественный смысл произведения действительно нецитируем, то это и не должно обнаружиться напечатанным буквами на страницах романа.
И вот читаю – и почти никакого невольного в соблазне Анны не изображает Толстой! Только в сцене первого же разговора её с мужем. И без какой-либо авторской оценки. Автор нейтрален:
“Анна говорила, что приходило ей на уста, и сама удивлялась, слушая себя, своей способности лжи. Как просты, естественны были её слова и как похоже было, что ей просто хочется спать! Она чувствовала себя одетою в непроницаемую броню лжи. Она чувствовала, что какая-то невидимая сила помогала ей и поддерживала её”.
“- Ты всегда так, - отвечала она, как будто совершенно не понимая его и изо всего того, что он сказал умышленно понимая только последнее”.
Это “умышленно” - как бы умышленно. Это со злоневольно вселившимся в неё бесом.
Мне пришлось изобрести слово “злоневольно” и вставить его всюду, где надо было, выше (для Ваньки не вставил).
При этом я не говорю о переживании любви, я говорю о злоневольности в процессе измены.
Переживание собственно любви, – доброневольное, так сказать, – дано позитивным, но тоже при невмешивающемся отношении автора:
“- … я вижу возможность счастья, какого счастья!.. Разве оно не возможно? - прибавил он одними губами; но она слышала.
Она все силы ума своего напрягла на то, чтобы сказать то, что должно; но вместо того она остановила на нем свой взгляд, полный любви, и ничего не ответила”.
“ - Самые трансцендентные понятия становятся мне доступны, когда он [Каренин] говорит.
- О да!- сказала Анна, сияя улыбкой счастья и не понимая ни одного слова из того, что говорила ей Бетси”.
Тонкий психологизм, который мог бы выдать приязненное отношение автора, применён им в обоих случаях. Так что художественность – полная. Что автор хотел, не открывается пока.
А как же собственно первое соитие? – Оно не дано автором. Но не то, чтоб было не принято это описывать. Даны секунды после. И они даны отвратительными. И, может, с примесью голоса автора:
“Было что-то ужасное и отвратительное в воспоминаниях о том, за что было заплачено этою страшною ценой стыда. Стыд пред духовною наготою своей давил её и сообщался ему”.
Или нет голоса автора?
Так как? Что Толстой хотел сказать, сделав сцену такою? Ведь вкус моря можно определить по капле. И так же с художественным произведением. Ну, по двум каплям, противоречивым…
“Она чувствовала, что в эту минуту не могла выразить словами того чувства стыда, радости и ужаса пред этим вступлением в новую жизнь и не хотела говорить об этом, опошливать это чувство неточными словами”.
“Радости” - есть всё-таки позитив.
Может, это – демонизм? Что все эти Стивы, Петрицкие и Бетси… Они ж просто пошлы. Хоть они и высший свет по положению, но духовно это ж мещане. Нет противоречия – нет эстетического. А вот иметь нравственность и всё-таки поддаться безнравственности – это что-то.
И точно. Чем кончил Толстой главу? Столкновением ультрабезнравственности с нравственностью.
“Зато во сне, когда она не имела власти над своими мыслями, её положение представлялось ей во всей безобразной наготе своей. Одно сновиденье почти каждую ночь посещало её. Ей снилось, что оба вместе были её мужья, что оба расточали ей свои ласки. Алексей Александрович плакал, целуя её руки, и говорил: как хорошо теперь! И Алексей Вронский был тут же, и он был также её муж. И она, удивляясь тому, что прежде ей казалось это невозможным, объясняла им, смеясь, что это гораздо проще и что они оба теперь довольны и счастливы. Но это сновиденье, как кошмар, давило её, и она просыпалась с ужасом”.
Для демонизма, наверно, Толстой сделал обоих мужчин Алексеями.
Для мещанина важен результат, а для демониста – процесс. И для того, наверно, “почти целый год” тянула Анна и не отдавалась. Смаковала борьбу начал в себе. С чем она уснула после первого, предупреждающего всё, разговора с мужем?
“- Поздно, поздно, уж поздно, - прошептала она с улыбкой. Она долго лежала неподвижно с открытыми глазами, блеск которых, ей казалось, она сама в темноте видела”.
Вот тут-то голос автора уже слышен явно. Это и он видит свою героиню, а не только она сама себя. Он просто делает ловкий ход, чтоб спрятаться в её воображении. На самом деле со всей страстью он отдаёт себя демонистке Анне, ибо у него лично в запасе есть нечто выше и сильнее демонизма.
Теперь понятно, что Толстой дальше демонский ПРОЦЕСС продлит. Поставит перед Анной другие препятствия, кроме физической супружеской верности. Верность внешним приличиям, верность материнству, верность собственной жизни, которую есть великая случайность, что Бог её дал, и потому хранить её положено. Теперь понятно, что аж роман, а не повесть или рассказ, Толстому понадобился.
Демонизм - настоящий противник для Толстого, пожелавшего новую религию создать.
То есть рано ещё искать ту пару противоречий, которая даст катарсис от всего романа.
(Так думал я, читая книгу второй раз в жизни.)
Нет. Этот демонизм Анны, может, самому Толстому совсем уж демонизмом не виделся? Надо было, чтоб 40 лет прошло, чтоб пришли акмеисты, в которых демонизм был уже не элементом, а идеей целого произведения, и стал более ощутим.
Демонист же наслаждение получает от самого столкновения с нравственностью. Гумилёв крестился на каждую церковь. Остро ж! Ахматова ж мазохистски восклицает: “Все мы бражники тут…”. Изменяет мужу прямо в свадебном путешествии.
А Анна Каренина ж мучается стыдом.
Но всё же – и мазохизмом. А им не только мучаются, но и наслаждаются всё же.
“Когда бы, в какую минуту ни спросили бы её, о чём она думала, она без ошибки могла ответить: об одном, о своём счастье и о своём несчастье”.
Несчастье, а не прекращает.
Ибо в её воле.
Для того Толстым сделан не мещанином по духу Вронский. Тот правдив. Не любит лгать и ловчить. И хочет увезти куда-нибудь Анну, чтоб не требовалось ему лгать и ловчить, а ей – страдать.
Но она отказывается. И текут и текут месяцы.
Нет. Оправдание есть. Сын. Украсть его от отца нельзя, даже и в голову не приходит.
“Когда она думала о сыне и его будущих отношениях к бросившей его отца матери, ей так становилось страшно…”.
А тем не менее, любовь под страхом – это ли не ценность для демониста. И через столетие Мастроянни снялся в таком кино “Казанова 70”, где даже возбудиться герой может только при угрозе быть пойманным на месте преступления, быть избитым или даже убитым.
По крайней мере, возбуждённое идеалом хозяйственно-политического застоя и неприятием быстроты революции приятие быстроты всюду вне социально-политической сферы особенно хорошо у Толстого получается вокруг идеала демонизма.
Я, воинствующий атеист, себя спрашиваю, бывает: как компенсировать человеческую потребность в изменениях при сверхбудущем хозяйственном застое и самоограничении в материальном потреблении, в чём конкретизация неограниченного духовного потребления? И отвечаю: в культе искусства; оно – всё из противоречий; те и скомпенсируют недостаток противоречий в жизни.
Однако, видя, вот, толстовскую сласть быстроты вокруг демонизма, я сомневаюсь: можно ли недостаток противоречий в жизни скомпенсировать их избытком в нежизни, в искусстве? Не приведёт ли такая, реально непротиворечивая жизнь к застою и в идеальном, в искусстве? И не нахожу ответа.
Знал ли ответ – со своей потенциальной религией, “дающей блаженство на земле”, – Толстой? Или именно потому, что он ответа не знал, он и писал, в частности, “Анну Каренину”… Анна была ответом отрицательным: демонизму – нет – точно. Но вот и его Левин не знает:
“…он ужаснулся не столько смерти, сколько жизни без малейшего знания о том, откуда, для чего, зачем и что она такое”.
“…во время родов жены с ним случилось необыкновенное для него событие. Он, неверующий, стал молиться и в ту минуту, как молился, верил. Но прошла эта минута, и он не мог дать этому тогдашнему настроению никакого места в своей жизни”.
Не потому ли не знает Левин, что и Толстой не знает?
Или “за Левина” знает Кити, а с нею и Толстой?
““Какой же он неверующий? С его сердцем, с этим страхом огорчить кого-нибудь, даже ребёнка! Всё для других, ничего для себя””.
Жизнь для других… Ну, пусть не абсолютно для других. Пусть разумно. Вот и идеал… А? Мучиться придётся. Давить себя иногда. Вот и противоречия. Но и цель же, иногда и достигаемая: “блаженство на земле”, - мыслима. Нет?
Не для того ли сама Кити в романе?
“Она знала, что` мучало её мужа. Это было неверие. Несмотря на то, что, если бы у неё спросили, полагает ли она, что в будущей жизни он, если не поверит, будет погублен, она бы должна была согласиться, что он будет погублен, - его неверие не делало её несчастья…”.
Она ж в эту секунду практически исключила из жизни этой тот свет, и всё. Воплощённый идеал.
Но тогда Толстой тут не художник, а иллюстратор уже известной ему идеи! А может ли такое быть?.. Мог ли Толстой относительно самого себя заблуждаться в знаменитом ответе на просьбу сказать, что он хотел сказать “Анной Карениной”: надо, мол, написать её ещё раз?
В принципе – мог заблуждаться. Мог Толстой оказаться в какой-то строчке иллюстратором. Хоть он и гений, но от его сознания могло ускользнуть, что он где-то прокололся и “в лоб” выразил то, что его мучило и заставило роман написать.
В самом деле. Вот этот фрагмент о Кити – это ж только три строчки. То ли дело индивидуалистский тупик Левина:
““Без знания того, что я такое и зачем я здесь, нельзя жить. А знать я этого не могу, следовательно, нельзя жить”, - говорил себе Левин.
“В бесконечном времени, в бесконечности материи, в бесконечном пространстве выделяется пузырёк-организм, и пузырёк этот подержится и лопнет, и пузырёк этот – я””.
До Левина, - Толстой сделал, - не доходит то, что как бы дошло до Кити, что пузырьков-то много и у каждого главнейшая цель, - причём невольная и неосознаваемая! - чтоб само это множество не переводилось, а не один я-пузырёк.
Коммунизм – цель человечества, - скажу грубо об неосознаваемом Толстым идеале Толстого (потому и художника, что не осознавал). От каждого – по способностям, каждому – по разумным потребностям. И это-таки у Толстого не написано, хоть сам корень “коммун” и повторяется в романе 6 раз:
1) “Потом [вспомнил Левин] и разговор брата о коммунизме, к которому тогда он так легко отнесся, теперь заставил его задуматься. Он считал переделку экономических условий вздором, но он всегда чувствовал несправедливость своего избытка в сравнении с бедностью народа и теперь решил про себя, что, для того чтобы чувствовать себя вполне правым, он, хотя прежде много работал и не роскошно жил, теперь будет ещё больше работать и ещё меньше будет позволять себе роскоши. И всё это казалось ему так легко сделать над собой…”.
Коммунизмом Николай, брат Левина, считал в том месте романа общую собственность артели на средства производства. (То, что через чуть больше полстолетия стало в Югославии, опираясь в последнем итоге на существование СССР; ибо даже “общество вспоможения бедным студентам и воскресные школы” были задавлены царской властью; то есть потребовалось взять и власть в свои руки, и выдержать силовые попытки власть отнять; то есть – сила, что плохо, по Толстому. А ещё, - теперь и мы знаем, - ещё и конкуренцию с частной собственностью общая собственность не выдержала. Так что Толстой изначально выглядит теперь более правым, чем Маркс, отвергший религию. Нужен другой человек для коммунизма. По Толстому – с какой-то религией, дающей “блаженство на земле”.)
2, 3) Ещё два упоминания про коммунистов не стоят рассмотрения. Потому что отношение к ним дано с персонажной классовой точки зрения столбового дворянства: как, да, ко в принципе страшной опасности, но как к опасности неактуальной, так как коммунистов ещё практически нет.
4, 5, 6) Тут – через период времени – брат Николай “стал не только осуждать его [Левина], но стал умышленно смешивать его с коммунизмом”, не слушая Левина, “что это не имеет ничего общего. Они [коммунисты] отвергают справедливость собственности, капитала, наследственности, а я [Константин Левин], не отрицая этого главного стимула <…> хочу только регулировать труд”. Так Левин называет введённую им у себя на землях испольщину, исторически переходную форму от крепостничества к наёмному труду при капитализме. Тут же, наконец, Николай признаётся в пагубности коммунизма:
“- Там, - злобно блестя глазами и иронически улыбаясь, говорил Николай Левин, - там по крайней мере есть прелесть, как бы геометрическая – ясности, несомненности. Может, это утопия. Но допустим, что можно сделать изо всего прошедшего tabula rasa: нет собственности, нет семьи, то и труд устроится. Но у тебя ничего нет…
- Зачем ты смешиваешь? Я никогда не был коммунистом.
- А я был и нахожу, что это преждевременно, но разумно и имеет будущность, как христианство в первые века”.
То есть, как идеология, но не экономика. То же, что практически сейчас Зюганов исповедует: не стремясь к власти, дать выпустить в крик пар у некоторых недовольных. Как Маркс религию считал: “это вздох угнетённой твари, сердце бессердечного мира <…> дух бездушных порядков <…> опиум народа”. От опиума, говорят, субъективно хорошо…
Так вот все перечисленные в тексте романа коммунизмы (или их поражение и уход из экономической жизни) предполагают материальный прогресс и экономическую победу самого прогрессивного строя над любыми общественными строями.
А полуосознаваемый идеал Толстого – коммунизм, не предполагающий материального прогресса, предполагающий материальный застой. Это как бы патриархальный коммунизм.
Была бы во времена Толстого угроза человечеству погибнуть от прогресса, от глобальной экологической катастрофы, он бы “Анну Каренину” писать не стал. Ибо не иллюстратор. А так… Он вполне художественно, не “в лоб”, выразил идеал патриархальности. (Что и понял Ленин.)
Главы, где описаны хозяйственные изыски, в книге выглядят, как в опере речитатив между ариями о Кити и Анне. Насколько остальные сферы у Толстого выглядят необыкновенно живыми из-за отрицания революции и социально-политической новизны, настолько здесь живо описано непонимание самой сути политэкономии Левиным, а может, и самим Толстым. Эта сутолока авторитетных имён: “А Кауфман, а Джонс, а Дюбуа, а Мичели?”. Николай, вы и по цитате видели, мутит. Предводитель дворянства Свияжский, крутой западник, у которого не получается привить западные новинки на русской почве, тоже мутит:
“Каждый раз, как Левин пытался проникнуть дальше открытых для всех дверей приёмных комнат ума Свияжского, он замечал, что Свияжский слегка смущался; чуть заметный испуг выражался в его взгляде, как будто он боялся, что Левин поймает его, и он давал добродушный и весёлый отпор”.
Чему? – Вопросу, почему в Росси не проходит то, что в Европе.
А положительный ответ: русский менталитет мешает, - продирается в тексте через полуотрицательные характеристики его со стороны доброжелателя Левина:
“…на его стороне, было постоянное напряжённое стремление переделать всё на считаемый лучшим образец, на другой стороне, - естественный порядок вещей”.
“…а они стояли за то, чтобы работать спокойно и приятно, то есть, как они привыкли”.
“…чтобы старался не сломать веялки, конных граблей, молотилки, чтоб он обдумывал то, что он делает; работнику же хотелось работать как можно приятнее, с отдыхом, и главное – беззаботно и забывшись, не размышляя”.
“Он посылал сеноворошилку трясти сено, - её ломали на первых рядах, потому что скучно было мужику сидеть на козлах под махающими над ним крыльями”.
“Плуги оказывались негодящимися, потому что работнику не приходило в голову опустить поднятый резец”.
“…крестьяне первым и неизменным условием какого бы то ни было соглашения ставили то, чтобы они не были принуждаемы к каким бы то ни было новым приёмам хозяйства и к употреблению новых орудий. Они соглашались, что плуг пашет лучше, что скоропашка работает успешнее, но они находили тысячи причин, почему нельзя было им употреблять ни то, ни другое…”
“…Иван сильно противодействовал тёплому помещению коров и сливочному маслу, утверждая, что корове на холоду потребуется меньше корму и что сметанное масло спорее…”.
И т. д. и т.п., другие ж персонажи не просто критикуют, а поносят патриархальность.
Это ж бесценные люди для будущего, когда человечество откажется от нынешней потребительской гонки и прогресса ради спасения планеты и себя. И их миллионы. Их и теперь в России миллионы – недостижительность считается признанной ментальной чертой россиян. И есть надежда, что из-за медленности ментальных изменений эти миллионы доживут до того будущего, когда это качество понадобится всем на планете.
А Толстой за века до наступления этого будущего имел это полуосознаваемым идеалом. Давая своему Левину относиться почти отрицательно к такой ментальности и медленно, но настойчиво её менять, заинтересовывая крестьян, беря их с собой в долю. Само обогащение крестьян его Левин понимает основой для образования, которое, в свою очередь, увеличит крестьянские потребности, а значит, и заинтересованность в прогрессе.
И не нужен идеалу Толстого коллективистский индивидуалист Левин так же, как не нужна ему и супериндивидуалистка Анна. Та – ещё больше, чем Левин, почему и назван роман “Анна Каренина”. Инстинктивно ж любой художник “в лоб” не выражается. Только противоречиями, только противоречиями.
У Ленина они вызвали озарение, что Толстой – за патриархальность. Но, нацеленный на прогресс, Ленин Толстого применил для отталкивания. Ну а, пардон, я, нацеленный на спасение нас всех от прогресса, предлагаю взять Толстого на знамя.
- Нас же, и так уже технически отсталых, оккупируют или коллаборационисты переворот сделают! – Закричат мне.
- Надо всех обогнать по производительности труда, материальному уровню жизни и обороноспособности. Но на каждую инновацию разработать меру её вреда делу спасения от прогресса. И призывать, призывать, призывать всех отказаться от потребительской гонки и согласиться на планомерный переход ко всеобщему хозяйственному застою: “Нет злоневольному, да доброневольному! Да здравствует новый традиционализм”.
2011 г.
Натания. Израиль.
Впервые опубликовано по адресу
http://www.topos.ru/article/literaturnaya-kritika/est-nevolnoe-i-nevolnoe
На главную страницу сайта |
Откликнуться (art-otkrytie@yandex.ru) |