Рубина. Дорога домой. Душегубица. Художественный смысл.

Художественный смысл – место на Синусоиде идеалов

С. Воложин

Рубина. Дорога домой. Душегубица

Художественный смысл

С противоположных точек зрения одобрительный взгляд (якобы ницшеанский и якобы мещанский), казалось бы, чем не столкновение ценностных противоречий, рождающий миникатарсис о мининицшеанстве – тончайшую снисходительность мининицшеанки Рубиной и к мещанству, и к ницшеанству.

 

Почему я прав…

 

Невиновные бывали осуждены просто потому, что в поле зрения судьи не было конкурирующей версии.

Любищев.

Почему я прав, говоря, что чтиво надо осознавать чтивом, а не чем-то возвышенным: удовольствием от стиля или сюжета.

Ну чем не прелесть:

“Великолепная россыпь ярко мигающих тревожных звезд – игольчатый иней на гигантском стекле - пульсировала в невыразимой вышине”.

Жаль, что я ничего такого, роскошного, не помню от своего побега из пионерского лагеря (дело в том, что я читаю рассказ о побеге девочки из пионерского лагеря). Недавно, получая по скайпу поздравление своего двоюродного брата с 75-летием, я предложил ему поискать общие воспоминания о том пионерском лагере, в нём мы с ним были вместе, великовозрастные, по блату, как и героиня рассказа. Только героиня была девятилетней, а мы были девятиклассники. У нас в лагере много было блатных, то есть великовозрастных… Но это – теперешняя мысль. А тогда мы нигде ничего привилегированного не ощущали. А автор разбираемого рассказа, - будем считать, что память у неё, автора, очень хорошая, - очень чётко привилегии вписала навсегда, сколько этот рассказ читать ни будут: “кажется, он был обкомовским, этот лагерь” (за этими словами реет современная – 2011 годом помечен рассказ – непроходящая и через 20 лет после свержения лживого социализма ненависть к его лжи), “мама оживленно твердила, что на завтрак там дают икру и сервелат” (так и реет – нудное “твердила” – нынешнее тихое презрение к маме-мещанке, стремящейся, ухватить побольше при случае). Да-да, нынешнее презрение к маме-мещанке. С позиции нынешнего мининицшеанства, думающего про себя, что оно-то само – выше мещанства. В том числе и тогдашнего обкомовского: “…что мне этот сервелат? А скользкая соленая икра, медленно и жутко шевелящаяся, тогда просто внушала отвращение”. Подумаешь, бомонд… “В лагере помню только утренние пионерские линейки и резь в глазах от хлорки, густо посыпаемой в чудовищном казарменном туалете с дырками в полу”. Вот в капитализме бомонд так бомонд. Контрастное общество. И – как факт – автор и не пытается скрыть, что нет дистанции между тогдашним повествователем, образом автора и нынешним, живущим вне рассказа, автором: “Сейчас пытаюсь припомнить какие-нибудь издевательства, или что-то, ущемившее мои детские чувства, из чего бы состряпать убедительный эпизод, оправдывающий мой дикий поступок…” Из сегодня выискивается иносказание, образ, – вольнолюбивой девятилетней девочки, – призванный утвердить Дину Рубину (это её рассказ “Дорога домой” разбираю) в её возвышении над болотом любого мещанства, будь то социалистического или капиталистического:

“Человеку, для которого главное несчастье - место в пионерском строю и общая спальня, незачем придумывать иные ужасы судьбы”.

- Вы верите, что так думала девятилетняя девочка в СССР?

- Ну… Так-не-так, а как-то подобно – почему нет?..

В самом деле. Вот взять меня девятилетнего.

Я был тихоня и послушный. И в школе. Я ж в школу ходил, чтоб учиться. Мне мама внушила, что я, безотцовщина, должен скорей выучиться, чтоб помогать ей, чтоб ей не приходилось до рассвета проявлять негативы и печатать с них фотографии на заказ. И дома. Я жалел мою бедную красавицу-маму, не выходившую замуж, чтоб мне не стало плохо, и старался ничем не расстраивать её. Пай-мальчик. И мне было плевать, что меня так и называли. И я был отличник. Не потому, чтоб превосходить других, а так у меня само собой получалось от моей искренней нацеленности скорей выучиться.

Но я помню, что я чувствовал, когда однажды ни с того, ни с сего взял и удрал с уроков и пошёл кружным путём, чтоб дольше, чтоб не прийти домой слишком рано и не нарваться на расспросы. Помню удивительно чётко, что не свойственно мне. Мартовский погожий день. Я иду по берегу речки и рассматриваю льдины, наползшие на берег, и капающие под ярким солнцем. В речку на каждом шагу втекают крошечные ручейки, каждый от своего снежного сугроба. – Нет. Это непередаваемо! Этот угол, под которым светило солнце именно в тот час дня и в месяц года… - Конечно, я теперь понимаю, что я переживал Свободу.

И я мог бы теперь увидеть себя в ребёнке рассказа Рубиной:

“…в невыразимой вышине. Там шла бесконечная деятельная жизнь: неподвижными белыми прожекторами жарили крупные звезды; медленно ворочались, перемещаясь, маяки поменьше; суетливо мигали и вспыхивали бисерные пригоршни мелких блестких огней, среди которых носились облачка жемчужной пыли. Все жило, все плыло и шевелилось, бормотало, заикалось, требовало, вздымалось и опадало в той ужасающей, седой от звезд, бездне вверху… Там шла какая-то непрерывная контрольная по геометрии…”.

Но ещё не было геометрии у меня, девятилетнего. А была у девочки из рассказа? Рубина на 15 лет меня младше. Ну, может, и была уже. Но я слишком невольнолюбивый был и в девять лет, и в 75… Меня и никогда особо не увлекала Свобода, чтоб вот так запросто заразила меня ею Рубина. И образно (иносказанием), и “в лоб” говоря (просто-сказанием): “свобода важнее сервелата”, “вольная беготня по окрестным улицам и дворам”, “одинокая и упрямая девочка”, “Что-то осталось во мне после того побега… бесстрашие воли”. Если я и превратился по жизни в бунтаря, то меня к этому подвигло угнетение, так сказать, окружающих, их трусость восстать. А не желание первенствовать. В одиночестве. Мне, - уже 40 лет просветителю, - грустно сейчас видеть, что я одинок в своём исповедовании, что такое художественность (ведь сам я мало кого убедил, и учеников не приобрёл).

А Рубина уже открыто, - голос автора слился с голосом повествователя, - гордится своим мининицшеанством с его обязательным гордым одиночеством и пессимизмом:

“…о чем догадалась навек?

Что человек одинок?

Что он несчастен всегда, даже если очень счастлив в данную минуту?

Что для побега он способен открыть любое окно, кроме главного, - недостижимого окна-просвета в другие миры…?”

Так рассказ кончается. В нём просто больше, чем я процитировал о восторге ночного неба.

Могу ли я сказать, - чтоб как-то признать в рассказе по-моему понимаемую художественность, - что тут есть ценностное противоречие? Ну, например, что с позитивом к каждому противопоставляется мещанство ницшеанству или коллективизм – ему же?

Не могу.

Коллективизм – просто ненавистен.

Мещанство тоже третируется, а не ценится:

“…в 6 утра… с воплем выбежала мама в ночной рубашке: не ждали…”.

“…это ж уму непостижимо: да любому бы ребенку,…да другой мечтал бы о таком счастье,…”. (Это автор и повествователь находятся в речевой сфере низменной мамы, ценящей всё же сервелат и икру, даже если и на словах не признаёт: “Дело, конечно, не в сервелате, и не в “горном воздухе для здоровья”, а просто”. – Что просто? – А то, что выделенный же из других лагерь, обкомовский.)

И это ж выделение тоже унижено. Тоже ж мещанство.

Нет того, чтоб и одно, и противоположное было возвышенным. Нет ценностного столкновения.

Оно, правда, есть в процитированном конце: 1) “несчастен всегда” и 2) “счастлив в данную минуту”. Но эта ж оппозиция в рассказе совершенно не развёрнута. Как впадать от неё в сочувствие и противочувствие, а потом уж – и в катарсис от их столкновения?

Нет. Какой-то призвук чего-то постороннего восторгу в звёздной гармонии был… Что там?

“…а прямо в центре неба образовался квадрат - окно, довольно четко обозначенное алмазным пунктиром, и сколько бы я ни шла, то убыстряя, то замедляя шаг, это окно плыло и плыло надо мной, и мне казалось, что внутри своих границ оно содержит звезды более яркие, более устрашающие…”.

“…под бесконечным и бесчисленным воинством планет, комет и астероидов, что так страшно и глубоко дышали и сражались в небесном окне над моей головой…”

“Мне кажется, в ту ночь возвращения домой под невыразимо ужасным…”.

Нераскрытые намёки. Такие не могут взволновать в качестве противочувствия. Это просто авторская недоработка.

Вкус у Рубиной, видно есть. Написать сплошную осанну звездному небу (а весь рассказ, собственно, о нём), - она понимает, - было бы дурновкусием. И она, Рубина, наверно, человек образованный. Она, наверно, знает, читала, о трагичности и мрачности настоящего ницшеанства. Проповедуя “в лоб” своё мининицшеанство, вкус и образованность заставили её внести какую-то ноту противоречивости в рассказ, от чего тот приобрёл хоть каплю непонятности, этого чёткого признака художественности. Но. Недоработка есть недоработка. – Страх не действует.

Приведу для контраста отрывок из настоящего ницшеанца – развлечение на войне, где страшного выше головы, а сверхчеловеку, витающему в метафизической бездне, плевать на эту земную какую-то смерть, страшную мещанам:

“Иногда мы останавливались в лесу на всю ночь. Тогда, лежа на спине, я часами смотрел на бесчисленные, ясные от мороза, звезды и забавлялся, соединяя их воображаемыми золотыми нитями. Сперва это был ряд геометрических чертежей, похожий на развернутый свиток Кабалы. Потом я начал различать, как на затканном золотом ковре, различные эмблемы, мечи, кресты, чаши в непонятных для меня, но полных нечеловеческого смысла сочетаниях. Наконец, явственно вырисовывались небесные звери. Я видел, как Большая Медведица, опустив морду, принюхивается к чьему-то следу, как Скорпион шевелит хвостом, ища, кого ему ужалить. На мгновение меня охватывал невыразимый страх, что они посмотрят вниз и заметят там нашу землю. Ведь тогда она сразу обратится в огромный кусок матово-белого льда и полетит вне всяких орбит, заражая своим ужасом другие миры. Тут я обыкновенно шепотом просил у соседа махорки, свертывал цигарку и с наслаждением выкуривал ее в руках - курить иначе значило выдать неприятелю наше расположение”.

(Это Гумилёв. Записки кавалериста. 1915.)

Скажете, а как же у Гумилёва с противоречиями? – А хотя бы, - отвечу, - этот минус-приём игнорирования обычного, земного страха. Эти ж записки, как каким-то американским наблюдателем написаны, недосягаемым для европейских бед. А эта метафизичность процитированного отрывка… Так я уже снизил планку своей принципиальности и признаю произведение не теряющим художественность, если автор, - по мере осознавания всё же своего идеала, - вставляет в-лоб-куски его (иносказание ж тоже почти что “в лоб”) в своё произведение. Но – куски. А не почти сплошь, как в “Дороге домой”.

А теперь вернёмся ко мне в связи с Рубиной. К заголовку. Вопреки обычаю, он у меня родился первым. Дело в том, что я читывал когда-то что-то Рубиной. Мне то показалось иллюстрацией заранее известной… ну как сказать? – мысли, отношения. Такое легко читается. И легко нравится тем, у кого такие же мысли или чувства. Своя пишет для своих. И та и те купаются во взаимном удовлетворении. И не нужно ж выпивать всё море, чтоб определить его вкус… Я заранее знал, что Рубина пишет чтиво. А мне всё жужжали о прелести её читать. – Я и взорвался.

Ну зачем я так жёстко?..

А затем. Она ж всё-таки по-русски пишет. А в России сейчас большая беда – двадцать лет страна без национальной идеи. Мотает страну, как тот огромный кусок матово-белого льда. И это кончится опять страшной трагедией, если страна не выстрадает, наконец, свою национальную идею. В такое время грех россиянину хвалить чтиво.

Нет. Не убеждает умилённого.

Ну как не хвалить то, что нравится! Нравление ж – явь. А принцип (нет противоречий – нет художественности) – не явь. А если и явь, то явь какой-то ограниченности, догматики, несвободы… Когда у Рубиной – чем не глубина? – начало переживания Свободы!..

Нет, надо, наверно, признаться, что буквально заставило меня вскочить и обхаять Рубину…

Полусон. Мысль-полусон просыпающегося, в котором мне будто бы стало вдруг ясно-преясно генетическое сходство ступора и катарсиса.

Вот только как мне эту ясность полусна передать, когда она исчезла, как только я окончательно проснулся. А иносказание о той ясности (“фэ” Рубиной) не вводит в ясность умилённого…

Да ещё и проблема-то – о которой приснилась ясность – очень сложна.

Проблема – превращение палеоантропа (ещё не человека) в неоантропа (уже человека).

Я прочёл о ней у Поршнева. И что-то осталось недопонятым, что ли. (И восхитила мысль об одновременности происхождения человека, речи, сознания и искусства как испытания сокровенного, испытания противочувствиями и положительного – обязательно положительного! – результата испытания – подсознательного катарсиса, потенциально способного быть переведённым в сознание.)

Эта возможность переведения из подсознания в сознание и была той ясностью, что приснилась.

Ведь тот ступор, в который впадала особь-животное как объект внушения путём одновременного провоцирования внушающим-животным двух противоположных переживаний (например, желания есть от показа внушающим пищи и желания чесаться – из-за невольного подражания чешущемуся внушающему), - ведь этот ступор (физиологически нельзя ж и есть, и чесаться – это противоположности) неосознаваем. Переживаем, но неосознаваем. Как и всё всегда у животных.

А вот по происхождению и проявлению похожий на ступор катарсис уже может осознаться.

И то же – с вдохновением. Катарсис-то – у воспринимающего. А вдохновение – у провоцирующего именно такое восприятие. Вдохновение тоже подсознательно.

Но может осознаться!

Потому, наверно, что оно преднамеренное. Как при введении в ступор внушающим.

Только при введении в ступор дело кончатся трагически (тут возвращается неясность) – смертью. Только не внушаемого, а его ребёнка. Палеоантроп же внушал убивать ребёнка для съедения. Сам не убивал. Инстинкт запрещал. А раз есть особовнушаемые особи, то почему не использовать их для убийства.

Ступор, сомнамбулизм и убийство в этом состоянии должны б по нашим теперешним понятиям в итоге вызывать ужас и протест. (И, по Поршневу, породили контрвнушение, проявившееся сперва повторением, но не исполнением внушения, как бы непониманием, а потом и вовсе удиранием внушаемых от внушателей.)

Но почему-то ужасом без протеста чуть не до наших дней сохранился он для молодёжи при мучениях-инициациях молодёжи, и сочувствием ужасу но тоже без протеста – для взрослых, подвергающих молодёжь мучениям-испытаниям при инициации.

То есть пока внушаемые были животными, представляется, состояние ступора забывалось. Им внушали убить своего ребёнка, они убивали и забывали до следующего раза. Как самка-животное забывает, что её дети – это её дети. Самцам, видно, особенно легко забыть, не они рожали, выкармливали и воспитывали.

А потом что? Что-то случилось, что внушаемые перестали забывать ступор-сомнамбулизм?

Происходил стресс. (А стресс, - теперь это нашли, - способствует мутациям в половой сфере и стремительному изменению вида.)

Но как жить со стрессом?

Превратить его в норму. В какой-то позитив, а не только в сплошь негатив.

Убивание детей как средство сохранить себя, взрослых… род… Интерес рода. Высший интерес. Не стал ли так ступор ритуалом? И незабываемым, и не сплошь негативным. Не родилось ли МЫ, порождаемое манипуляциями внушателей противоположностями, но не МЫ-ступор, а МЫ-ритуал убивания-самоспасения. Не целиком отрицаемый. Эти манипуляции внушателей, собственно, из-за повышенной склонности приматов к имитации способны ж были делать и внушаемые. Это им было ясно. Но им – нельзя. НЕЛЬЗЯ… Которое есть часть МЫ (иначе – страшно подумать, говоря по-нынешнему – распад стада и неминуемая смерть всех). То есть манипуляции противоречиями – это НАМИ. Манипуляции, вообще-то отчуждаемые от внушателей (мы тоже могли б). Манипулирующие – ОНИ. А манипуляции – НАМИ.

Так родилось идеальное, МЫ! Прикровенное.

А с ним родилось и сокровенное, Я: и Я ж так могу – манипулировать противоречиями. {Что есть экстраординарность. Экстра- (1) и ординарность (2). Противоречивость. Но это не всё. Есть ещё “и Я ж так могу” (3). Свобода, как скажем про это мы теперь.} И – тяга испытать Свободой это сокровенное Я. (1+2=3) Только испытать. Самоиспытать. Не по-настоящему, как сама жизнь, а условно. Чтоб внушатели (или введённые в сомнамбулизм убиватели) не пресекли самоиспытание внушаемых, но и сами бы впали в ступор. Если манипуляции противоречиями включали и такую неожиданность, как необычные звуки – фонемы… То достаточно сделать необычность не фонемами, а чем-то другим… Не языком и горлом, а руками… И внушатели (или убиватели) не среагируют, позволят. Скажем, один внушаемый просверлит дырку в одной ракушке, другой – в другой и так далее (уже само множество невероятностей – дырка в ракушке – парадокс). А потом взять и протянуть сквозь них жилку и повесить на шею одному внушаемому, потом другому… Внушатель же (или сомнамбула убиватель) опупеет… И что: не станет внушать (убивать)? – Нет, не не станет. Но опупеет. И, значит, можно сделать что-то, и самого внушателя (или сомнамбулу-убивателя) потрясающее. Против него. Свобода! Пусть и условная.

Но так расписанное выглядит же… осознанным. Где ж та явившаяся во сне ясность перехода из несознания в сознание? Тот скачок?

Но сон не вернёшь. А бдение даёт эту проклятую постепенность вместо скачка. В смысле – будучи повторены тысячи раз за тысячи лет эти акты творения (выражения Свободы противоречиями) по-сте-пенно, мол, по-ро-дили соз-нание своего состояния… этого МЫ, этого ОНИ, и только Я (сокровенное) и выраженное (Свобода) оставалось в МОЁМ подсознании. Да так навсегда, вплоть до наших дней, и задержалось там. И нам и теперь надо особо напрягаться, чтоб перевести это из подсознания в сознание.

А извне, то ли палеоантропы, то ли убиватели неоантропы, через более или менее короткое время “поняли” угрозу существующему положению этой, пусть и условной и подсознательной, Свободы (может, она среди самок распространялась). И эта деятельность стала запрещаемой. Творишь такую неординарность как параллельные линии, следы от проведения по мокрой глине растопыренной пятернёй – а нельзя, и рубили одну фалангу пальца за каждое ослушание. Как факт – самые первые изображения, так называемые “макароны” и оттиски ладоней часто свидетельствуют, что художник-неслух был без одной или нескольких фаланг. Ну и в самых тёмных местах пещер – тоже факт – находят всегда эти “макароны” и оттиски ладоней. Нельзя ж было рисовать…

И вот – роль противоречий в происхождении искусства и самого человечества.

Как же их, противоречия, не чтить и отдавать пальму первенства чему бы то ни было другому?

А Рубина – отдала. А её почитатели – отдали.

Вмешаться гневно…

А вдруг я просто не сумел заметить у Рубиной противоречия? Когда-то – был предвзят. А теперь – тоже. По инерции. Ведь неприятен лично мне, коллективисту, идеал мининицшеанства. Вот я и не сумел.

Скажем, минус-приём. При нём явно в тексте присутствует только одно из противоречий. Второе – отсутствует в тексте, но всеми подразумевается.

Например, вот эта колоссальность звёздного неба. “…седой от звезд, бездне” ведь не суждено быть увиденной огромным большинством читателей Рубиной. Возьмём, раз Рубина израильтянка, например, русскоязычных израильтян. В пустыне они не живут. А даже в сёлах (если их можно так назвать) такое обилие электрического освещения, –свидетельствую, – что видеть на небе можно только несколько самых крупных звёзд. А города в Израиле почти непрерывно перетекают один в другой. И освещены ещё обильнее. Так что практически никто седую бездну (то есть мириады крошечных звёздочек) в Израиле не видит.

То же и с европейской частью России. Только не из-за освещения, а из-за климата и влажности воздуха. Большинство россиян такого неба тоже не видит.

Так что экстраординарному у Рубиной небу противопоставлено небо ординарное. – Вот мне и текстовое противоречие. Оно и ценностное, ибо соотнесено с ординарным мещанством и неординарным ницшеанством. А их столкновение – это то самое мининицшеанство.

Не ахти что, но всё-таки. Не всем же быть гениями. Есть же “различие между композитором-мастером и композитором-творцом” (Мазель. http://literra.websib.ru/volsky/1380). Если грубо – я скажу так: где больше противоречий, там больше художественности.

А не проверить ли ещё на чём-то из Рубиной?

Рассказ “Ральф и Шура”.

Опять своенравная кошка. Как и дважды упомянутая в “Дороге домой” и являющаяся там образом свободолюбивой девочки. Опять соответствующий ей мужчина. Там был позитивно окрашенный “отец… господин не из компанейских”, здесь “дед, жестокий”. Опять есть незлобно, но третируемый. Там была мама, тут пёс. Кошка его, любя, дразнила, дед тоже.

Не может Рубина не выражать своего разного отношения к разным? Ценностного противоречия нет.

Или и тут есть? Повествователь-то всех любит, не только своенравных.

Но.

“Как известно, у каждой кошки свое выражение …лица”.

Про пса, однако, так не сказано.

Всех-то всех, но кого-то – больше любит.

Так что всё-таки нет ценностного противоречия.

Рассказ “Душегубица”.

Вот тут-то оно, казалось бы, явно есть. С одной стороны “душегубица” Берта, с приемлющей её в негативном качестве жизнеописательницей своей, девятиклассницей, повествователемем-автором №1, любящей экстремы (и Берту без кавычек душегубицу: “Моя тетя Берта была убийцей”, - и феноменальное её оправдание присяжными, и из ряда вон выходящую расчётливость Берты, и “горючую ярость, которая взыграла апрельской ночью 1966 года несколькими мощными толчками” и вызвала соответствующее всем тутошним экстремам наказание Берте в конце жизни: “брошенное бабкой: "Убийца!" — в Бертину сторону”, - жить под одной крышей с непримиримой ежедневной обличительницей в убийстве). – Всё – по крайностям! “Я пришла в неописуемый восторг. Представила хорошенькую растрепанную Берту в полицейском участке, обезображенный труп ее брата-возлюбленного на мостовой…” С другой стороны автор №2, нынешняя писательница, всё смягчающая.

Автор №2 схитрила, заставила и №1 написать правду, но незаметно: “…подстерегла его с банкой серной кислоты и плеснула в лицо. Он страшно закричал, бросился за ней, упал и умер. Вернее, так: умер и упал — у него было слабое сердце”. То есть Берта своего соблазнителя не убила. А в конце, - как бы не для автора №1, - оказывается, что и про свойство серной кислоты ничего не знала. И прожила всю свою мещанскую жизнь вполне по-мещански. А только аберрация видения автора №1 заставила того сам бухгалтерский гений Берты воспринимать как такую же экстрему, что и убийство серной кислотой, и Берту-демоницу восхвалять. Тогда как подшучивающий над ницшеанкой-автором-№-1 автор № 2 показывает те же черты надзирателя в концлагере: “— Мишу-то, Мишу угробила! — кричала бабка в коридор, — бедный, мерз всю свою жизнь, а она для него угля жалела! <…> печь топила зимой только в сильные холода, берегла копейку”, - как тихое очарование непритязательного мещанства: “Берта, единственная из всех пяти дочерей, каждый месяц первого числа — день в день <…> посылала родителям денежные переводы”.

Этот двойной, с противоположных точек зрения, одобрительный взгляд двух авторов на Берту (якобы ницшеанский и якобы мещанский), казалось бы, чем не столкновение ценностных противоречий, во множестве рассыпанных по большей части рассказа и рождающий там миникатарсисы о мининицшеанстве – тончайшую снисходительность мининицшеанки Рубиной и к мещанству, и к ницшеанству, а ещё и к самой себе:

“Тут [об убийстве в прошлом, ХХ веке, наверно, в начале его] важно представить культурное общество и уютную жизнь маленького городка, где разворачивается действие”.

Вы понимаете? - это “культурное общество” в местечке Золотоноша и убийство…

Ну мило. Ну умилительно.

А ведь и тогда, в начале ХХ века, зрели, как и теперь в России “Неслыханные перемены, Невиданные мятежи”.

Но Рубина – человек умный. Она ж в принципе против громадности:

“Ну, а теперь скажите мне: где тот Шекспир и кому он нужен?”

“…еще какого-то Яго подсовываешь!”

Что мучило Шекспира, когда Англия катилась в этот омерзительный капитализм, когда он писал “Отелло”? – Шекспира мучило, что человек изменяем, мир капитально плох, что нестерпимо, и поэтому когда-нибудь, когда-нибудь так не будет. Для того он с ювелирной точностью последовательно привёл совершенно доброго и доверчивого мавра к убийству любимой и любящей его жены, да такой, какая в принципе, кажется, не способна на измену. Вот на какую невероятность пришлось пойти Шекспиру ради выражения своего глобального несогласия с положением вещей. И нас – потрясает столкновение ТАКОЙ невероятности с ТАКОЙ ювелирной точностью перехода.

А у Рубинной и Берта не убийца, и… Так далее.

То не находятся противоречия, то находятся… Пусть я и не прав относительно Рубиной. Но. Всё как-то миллиметрово. Не по росту России.

А впрочем…

 

И спросит Бог: “Никем не ставший,

Зачем ты жил, что смех твой значит?”

“Я утешал рабов уставших”, - отвечу я.

И Бог заплачет.

Губерман.

28 января 2013 г.

Натания. Израиль.

Впервые опубликовано по адресу

http://7iskusstv.com/2013/Nomer2/Volozhin1.php

На главную
страницу сайта
Откликнуться
(art-otkrytie@yandex.ru)