Лунгин. Дирижёр. Алфеев. Страсти по Матфею. Художественный смысл.

Художественный смысл – место на Синусоиде идеалов

С. Воложин

Лунгин. Дирижёр.

Алфеев. Страсти по Матфею

Художественный смысл

Митрополит Илларион (Алфеев), сочинивший звучащую здесь ораторию, говорил мне ею, этой предельной громкостью, что это – гнёт здешнего мира, гнёт – по сравнению с миром нездешним, горним.

 

Сердце бессердечного мира

Это до какой же степени неотвратимо действует психологический закон художественности Выготского! Лунгин в своём “Дирижёре” (2012) дал просто монтаж: 1) ранена взрывом шахида на базаре Иерусалима, по-видимому, смертельно женщина-паломница, понравившаяся мужу в самолёте, и в ту же секунду 2) жена взмывает ввысь от счастья, всей душой отдаваясь исполнению сольного эпизода оратории на концерте, на который приглашал в самолёте ту женщину муж. И я, как автомат, обнаруживаю, что задохнулся и что у меня увлажнились глаза.

Ни-че-го не поняв. Подумав мельком (надо ж следить за сюжетом дальше), что это у меня, как у жены, внутреннее сожаление ТАК выразилось по отношению к жертве теракта. (Ну полагается ж жалеть жертв теракта – вот и…)

А о том, зачем Лунгин сделал телепатическую связь между женщинами, я не подумал.

Нет, я заметил этот неоднократно применённый Лунгиным приём дальней связи всего со всем ещё в процессе смотрения кино. Как в мире с Богом. Как в мире с законами квантовой физики. Или то был обман чувств? Вот начался концерт. Днём. В это время близнецы на базаре уже потерялись у мамы. Она их ищет. В это время шахида только готовят к смерти. Не поздно ли? Нет. Всё тут же, на базаре, и всё быстро. Вот он уже идёт снаряжённый по базару. Кого убьёт: маму или близнецов? И вдруг опять сцена прощания со снаряжавшим его. Ну это последнее воспоминание шахида. Взрыв. Счастье вступившей со своей партией солистки. А вот она сидит одна в номере гостиницы, оглаживает подглазья мягкой кисточкой и смотрит телевизор. Что в нём? Про взрыв? Не разберёшь. Мелко. Она звонит по мобильнику паломнице, сопернице своей в сердце мужа, Ольге. (Телефон той уцелел при взрыве и взят кем-то, кто при той сейчас.) А за кадром звучит и звучит этой счастливое соло на концерте. И она узнаёт – ей по-русски в телефон говорят! – про взрыв и что с Ольгой. И… она оказывается возле, когда ту поднимают и кладут в машину скорой помощи. А уже ночь. На её глазах полицейская машина увозит Ольгиных двойняшек. Растерянность. И… счастливое упоение на концерте вступившей со своей партией солистки. Или это – в невыключенном телевизоре? А сама она – вот, на базаре. Скорая под это длящееся и всепроникающее счастливое пение мчит по ночным улицам. Но с ним конкурирует сирена скорой помощи. И… коридор больницы с… близнецами. (Как же полицейские поняли, что потерявшиеся – дети Ольги?) И… солистка уже подходит сюда же. (Как она узнала, в какую больницу Ольгу повезли? И как смогла спросить? В Иерусалиме не просто найти говорящих по-русски.)

Такая мешанина и мистическая всесвязь – постоянно. Я заметил. Но… Было как-то не до понимания, зачем это. Надо было смотреть. Очень круто закручивался сюжет.

Всё правильно. Озарение осознавания катарсиса, то есть формулирование художественного смысла словами, и должно происходить в последействии искусства, так называемом Выготским же, а не при непосредственно искусства восприятии.

Потом оказывается, что крутость сюжета – обманная. Вы там ничего не понимаете по большей части, так сделано. Разговоры на иврите не переводятся. Что за конфликт между приехавшим на гастроли в Иерусалим дирижёром и его сыном, давно оказавшимся в Иерусалиме (как, кстати? – у папы не еврейское лицо), вам долго не известно. А страсти вокруг самоубийства сына бушуют. Разлюбленная солистом-мужем солистка-жена приходит в больницу, где пытаются спасти её потенциальную соперницу. И эта сцена оборвана. Нет. Соперница умерла при операции. Ясно по звуковому сопровождению. Но что с её детьми-близнятами, что, вот, сидят в больничном коридоре? Начата и вдруг закончена интрига с солистом, судьба которого висела на волоске из-за потери голоса. Он будет петь. И больше он не виден.

А потому что всё это, земное, - ерунда, - хотел сказать Лунгин своим фильмом. Всё это – слишком сильное стремление жить (как так называемое человеческое дао). Тогда как есть более достойное, так называемое небесное дао. Но упаси меня бог думать, что Лунгин – проповедует даосизм. Просто все религии – это вздох угнетённой твари, сердце бессердечного мира, как сказал Маркс.

Я же смотрел кино и ни-че-го не понимал. Мне нравилось, что почти непрерывно звучит музыка на огромной громкости. (Я знаю про себя, что мне нравится большая громкость, вот и объяснил себе…) А на самом деле это митрополит Илларион (Алфеев), сочинивший звучащую здесь ораторию, говорил мне ею, этой предельной громкостью, что это – гнёт здешнего мира, гнёт – по сравнению с миром нездешним, горним. Какое-то понятие о котором ему, митрополиту, удаётся, вот, мне внушить. Я это только теперь, оформляя своё оцепенение в слова, осознаю.

Колоссально! Ибо я ж атеист.

Я десятки раз был в Иерусалиме и ни разу он меня не поверг в священный трепет. Скорее наоборот. Я не знаю иудаизма. Но в нём, кажется, весёлость исповедуется. Верующие иудеи – неисправимые детские оптимисты, и в молитве просят у Бога восстановления Храма немедленно, при их, молящихся, жизни (тогда как по их верованию Храм будет восстановлен только по пришествии мессии, а то будет лишь после того, как все евреи соберутся в Израиле и все – ВСЕ! – станут верующими). Глядя на эти осёдланные белыми домами тёмно-зелёные холмы под ярким голубым небом, чувствуешь, что это – город земного счастья, а не возвышенного трепета.

Это кадр из финала фильма. Вон в том большом автобусе концертанты уезжают в аэропорт. Все – перемучавшиеся каждый своими страстями. Аж другими людьми. И пока я смотрел этот финал, и сразу после окончания кино, надо мною довлела мысль, что я слышал музыку бесконечно огромной мудрости. И мудрость – в том, что жизнь, даже и с несчастьями, с обретшим своё счастье в смерти своей и врагов шахидом, с бессмысленными смертями близких, как бы убитых близкими же, с кончившимися и не расцветшими любовями… Что? – Не поворачивался язык сказать, что такая жизнь – прекрасна. А что-то распирало грудь, явно что-то получившую, какую-то информацию или что… Что?

И какое-то второе счастье обретаешь, когда озаряет, что приобщился к чему-то прямо метафизическому. Где нет времени.

Как-то понятен сам шахид, теперь приобщившийся к другой жизни, вечной. Как-то понимаешь благодать верующих других религий, их отчуждённое нездешнее счастье.

А и наше, не верующих, какое счастье, а? Мы ж с этим искусством способны переживать что-то такое же по возвышенности…

Вот эт-то хорошо!

Лунгин молодец. Ему таки удалось чувственно внушить мне, атеисту, как это здорово – быть верующим, воспарять душою от одного только вида святого города. И мой товарищ молодец. Это он меня заставил смотреть Лунгина (я после “Острова” и “Царя” не хотел). Товарищ добился-таки своего. Я его было разочаровал, когда он мне показывал Иерусалим, я его видел тогда в первый раз, - я разочаровал его тем, что нисколько не впечатлился. А теперь я чувственно понимаю, кажется, что переживают некоторые.

23 апреля 2012 г.

Натания. Израиль.

Впервые опубликовано по адресу

http://club.berkovich-zametki.com/?p=263

На главную
страницу сайта
Откликнуться
(art-otkrytie@yandex.ru)