С. Воложин

Итог.

Наташа и коммунизм

Вы, читатель, не смейтесь такому политизированному названию, а именно из-за идейной стороны нашей любви люди её чувствуют в моих лирических отступлениях в заметках об искусстве, - её, длящуюся вот уж третий десяток лет после смерти Наташи, чувствуют, женщины плачут и просят написать отдельно. А женщин надо удовлетворять. Я вот свою не удовлетворил в каком-то отношении, и… хорошо. Чуть не каждый день вспоминаю. Когда я в силах был дойти до моря в утренней прогулке, целых две штуки мне о ней напоминали по дороге. Кто-то написал белой масляной краской на тротуаре: natash и сердечко вместо последней буквы а. А на следующем квартале слева от тротуара стоят – я не знаю, как это называется – большие, не смываемые дождём, фотографии видов нашего города. Так на одной из них, ну копия Наташа молодая сидит на скамейке, специфической, из глазурью покрытого бетона. Ну и сам мой сайт, в который я переписываю всё, что публикую, - сам этот сайт мной создан во имя исполнения невыполненного мною перед Наташей обещания. Я ей обещал, что мы поженимся и завербуемся, как она мечтала, хоть на год, на Север или в Сибирь, чтоб убежать от комфорта и вещизма, из-за которых коммунизм очень трудно строить. То был 1971 год. Я обещание дал и не выполнил.

А сначала не было никакого коммунизма. Я просто захотел в очередном отпуске трахнуть очередную женщину и всё. Она не дала, и пришлось жениться, грубо говоря.

Я сперва Арнольду, соседу по доставшейся нам с ним комнате, предложил в этот отпуск вообще не обременять себя охотой за женщинами. Он понял это за трёп и лениво согласился. Да это и был трёп, хотя бы судя по тому, что я привёз с собой все причиндалы для настольного тенниса, я их собирался применять для знакомства с женщинами. Ну и с готовностью он примкнул ко мне, когда я увидел, что в столовой санатория через несколько столиков от нас кончила обедать стайка девушек, и когда я предложил ему их догнать.

- Смотри, Арнольд, какая рюмочка, - сказал я довольно громко, и показывая на совершенно осиную талию одной из четырёх. Перегоняя, оглянулся, какое у неё лицо, и обрадовался: симпатичное – можно начать ухаживать.

В ответ наткнулся я на гневный ответ её глаз, но это лишь раззадорило. И я, весело засмеявшись, вместе с Арнольдом их перегнали и скрылись в нашей вилле. Те шли к своей вилле, напротив.

Потом Наташа писала мне, что ненавидела Сочи за это каботинство, когда все стремятся к любовным приключениям.

Ни одной из четырёх, живших с нею девчат, тем не менее, не везло подцепить ухажёра, хоть они уже прожили раньше нас несколько дней тут.

Моё лицо, видно, Наташу не оттолкнуло, и она решила воспользоваться подворачивавшимся шансом и заиметь, наконец, ухажёра в этом санатории.

Их комната была снабжена огромным балконом-солярием. Войдя к себе, Наташа сразу вышла на этот солярий, мол, снимать сушащееся бельё. А на самом деле – проверять, какие я предприму в своей вилле действия для знакомства. Я же, конечно, торчал уже в окне нашей виллы, ожидая, что станет делать она. Я возликовал, увидев, что она вышла и смотрит на нашу виллу. И через полминуты возликовал ещё больше: она вышла из виллы с полотенцем через плечо и книжкой подмышкой и пошла на море. – В смысле: “Догоняй!”

Я схватил плавки и мешочек с причиндалами для настольного тенниса и бросился догонять.

Впереди шло как бы пританцовывая воплощённое девичье очарование с талией такой узости, что ни у кого на свете такой нет. Или это так казалось из-за могучих бёдер. И я засвистел. Я чудно свистел и пользовался в своих попытках в себя влюблять. Так и тут – по накатанной дорожке… Только не неаполитанскую песню выбрал, как обычно, а модную тогда такую, комсомольскую и довольно глупую (за энергичность):

 

Если радость, если горе,

Если пир идёт горой,

Или бой,

Значит, вместе

Надо эту песню

Дружно грянуть:

“Э-эй, ухнем!”

Тум-дари, тум-дари,

Тум-дари-да,

Старая песня,

Да как молода.

Тум-дари, тум-дари,

Тум-дари-да,

Нам года не беда!

Свистел я ей под шаг. Она сразу показала свой независимый ндрав и сменила темп. Я – тоже. Она – опять. Так у нас завязалось общение без слов.

Я быстро её догонял. Она не ускоряла шагов. Ждала. Я пошёл рядом и принялся заразительно смеяться, непритворно: у неё подмышкой была толстенная книга:

- Девушка! Но такой толщины книгу нести на пляж…

А смеялся я так заразительно, что товарищи меня брали с собой в кино на комедии, чтоб получить бо`льшее удовольствие: ещё и от моего смеха.

В общем, мы познакомились. На пляже я её учил играть в теннис. Книжку она и не открыла. Договорились встретиться вечером. И я получил отлуп. Ни целоваться, ни тискаться при прощании вечером особо не получилось.

И началась фантастика, подробности которой у меня полностью вышибло потом из головы.

Она не обиделась на мои приставания. Но я вспомнил предложение Арнольду женщин в этот отпуск не замечать. И лёг спать с облегчением, дескать, всё: с этой покончено.

А утром я проснулся и почувствовал себя счастливым, потому что, оказалось, что я вчера был дурак, в том числе и со своим решением её бросить, раз она не даётся.

И покатились дни за днями, когда каждый вечер я давал себе слово завтра её бросить, а наутро просыпался счастливым, что я опять был дурак.

Раз, зайдя в комнату к девчатам, я с удивлением узнал, что фамилия Наташи – Гойхман, и подумал: “О! Мама обрадуется, что еврейка”.

Был неприятный нюанс в моей жизни: маму тревожило, что я всё не женюсь, и она мне подсовывала знакомства с еврейскими девушками, а те мне не нравились как раз за еврейские черты лица. И вообще… Хотелось самому встретить по душе. И вот – явно встретил, да ещё, оказывается, и еврейка, не похожая на еврейку (как и мою еврейскую кровь раскусывали только особые специалисты, сам я ощущал себя русским и все вокруг – тоже).

А почему я почувствовал, что встретил?

Тут и растеряться можно – так много причин. Ну, потому что, во-первых, она непрерывно показывала себя – так мне казалось – исключительной. Например, на второй или третий день нашего знакомства она устроила, как я понял потом-потом, мне многозначительную (вспомните о коммунизме) проверку, которую я не выдержал (она, впрочем, тоже, и это будущее наше спасло, как оказалось, ибо оно не должно было наступить).

Мы спускались по серпантину к морю. Дорога была асфальтовая и только для автомобилей. Между нашим санаторием и морем был санаторий для чекистов. Дорога была вообще-то для них. Через неё был когда-то перекинут пешеходный мост. От него остались только две бетонные балки на высоте второго этажа максимум. Но сковырнуться с балки на асфальт… – Наташа взяла вдруг и решила по балке дорогу перейти. А я боюсь высоты. Мольбы не делать этого ничего не дали. И у меня от ужаса подкосились ноги, и я просто сел на асфальт, подвывая от отчаяния. – Она дошла до трети длины и вернулась. Сказала, что балка вдруг стала перед её взглядом становиться на дыбы, и она решила не рисковать дальше.

После её смерти в утаённых от меня бумагах я узнал, что трудный туризм (и альпинизм) были для неё средством воспитания в людях мужества и аскетизма, без которых коммунизм в наступившем вещизме не построишь.

Она меня примеряла, как я понял: может ли она выходить за меня замуж, если она хочет трудный туризм иметь за образ своей жизни параллельно с какой-нибудь работой, бывшей в СССР обязательной. Мы оба, оказывается, очень скоро стали прицениваться друг к другу как к паре на всю жизнь. Причём она – совсем скоро, как мне теперь ясно.

Например, назавтра после знакомства (а я, помните? проснулся неожиданно счастливым, что сегодня можно продолжить знакомство) я выглянул в окно смотреть на её виллу, и мы жестами договорились вместе идти на завтрак. А надо было переходить очень оживлённую автомобильную трассу. Пришлось ждать и ждать, пока поток машин уменьшится, чтоб перебежать. Она совсем не спешила кушать. Она занялась подсчётом суммы числа из первых двух цифр номера очередной пролетающей машины с числом из последних двух цифр. “Если получится 100 – это удача, если 98 – неудача, если же 88 – любовь, как принято у связистов”, - объяснила она. И с воодушевлением насчитала любовь и объявила мне. Я, признаться, в то, второе, утро не обрадовался перспективе любви между нами – ведь просто ж курортная интрижка…

А теперь дня нет и чуть ли нет той машины, у которой я б не посчитал сумму чисел из цифр её номера. Когда-то мне это было необходимо в моём полуторалетнем за нею эпистолярном ухаживании. Ибо она явно не хотела за меня выходить из-за трезвого расчёта, что уехать со мной на Север или в Сибирь, кажется, не получится, что ходить каждое лето в трудные турпоходы – тоже. И вообще её смущал тот объективный факт, что мы как-то очень уж подходим друг другу. Как-то не романтично. Когда мы подали заявление в ЗАГС и разъехались по своим городам, она себе придумала – из-за какой-то задержки письма от меня – что я подвергаюсь смертельной опасности в очередной командировке. Причём она боялась, что меня зарежут… И бросалась на знакомых (написала мне) со своими опасениями. – Во романтика…

Ну так вот номера машин мне было, повторяю, необходимо полтора года обсчитывать, чтоб как-то переживать неопределённость: выйдет она за меня или не выйдет.

Потом, после женитьбы, мне надо было опять считать: любит она меня или не любит. Я не был уверен. Иногда был уверен, что нет. Мы даже не спали в одной кровати по моей инициативе, чтоб она каждую ночь сама решала, прийти ей ко мне или не прийти. Я считал молча, что она не может забыть свою первую любовь. Она ж меня предупредила ещё во время эпистолярного ухаживания, что, если я её когда-нибудь попрекну, она от меня уйдёт. Не к нему. Он отрезанный ломоть. А просто из принципа.

Зачем я каждый день ищу 88 в номерах автомашин вот уж 21 год после её смерти, я рационально объяснить не могу. Разве что Наташа во мне продолжает жить какой-то особой жизнью. Я и на её портрет на стене иногда посматриваю не как на портрет.

Перед смертью она напела плёнку любимых песен для дочки (которую, увы, уже поздно было воспитывать) и там была одна, ею сочинённая и никогда никому не спетая.

 

Я не права была: была – слова*.

Казалось, сердце слов полно и голова.

А правда было то или враньё,

Не разгадало сердце умное твоё.

А правда было то или враньё,

Не разгадало сердце умное твоё.

.

Я чую, в тишине уснул камыш.

И по траве листом он тихо прошуршит.

И вот уж сник давно осенний лист,

Но ты забыл, но ты не слышишь. Оглянись.

И вот уж сник давно осенний лист,

Но ты забыл, но ты не слышишь. Оглянись.

.

У самого окна твоя жена.

Теперь и жизнь тебе не радость и весна.

Но лишь тогда поймёшь, как ты хорош,

Когда случайно в моё сердце завернёшь.

Но лишь тогда поймёшь, как ты хорош,

Когда случайно в моё сердце завернёшь.

* - От антиномии “слова – дела”. Речь, видно, о замысле после института отправиться по комсомольской путевке на великие стройки в Сибирь – типа “А я еду за туманом”.

Эта песня, я понял, история, как она поссорилась со своим любимым. Завышенные идейные требования к нему предъявляла, как я понял. Для неё турпоходы повышенной трудности были тренировкой воли и аскетизма, необходимые – только не смейтесь, читатель, в том числе и за повторение – для построения коммунизма в эру Потребления. А он был простой парень из деревни. Он обиделся и бросил её. Она спохватилась – было поздно. А он был парень видный, его сразу подхватила другая, попроще. Он же, телепаю, был обрадован, что чувствует себя с другой проще, и забыл прежнюю любовь. Она же его забыть не могла, и, надо думать, так никогда и не забыла. И, если есть на свете загробная жизнь, то они там вместе.

Её нравственная верность была для меня контрастом по сравнению с теми, кого я видел вокруг. Это другая её исключительность.

Надо, наверно, хорошо поискать, чтоб найти ещё одну такую пару настолько доверяющих друг другу людей.

Хм. Вспомнил. Она меня и на ревнивость проверяла, мне теперь кажется.

На какой-то третий или какой иной день знакомства она меня позвала с собой в порт. – Что такое? – Я понял, что в Сочи в этот санаторий она приплыла из Одессы на пароходе. Там она завела шашни с каким-то матросом (она ж, 2 уже года как брошенная любимым, стала метаться, что делать). Пароход шёл на Кавказ и через несколько дней заходил опять в Сочи. Они с матросом договорились встретиться и… я забыл что. И вот она решила нас сравнить воочию и проверить меня на ревнивость. Я себя не знаю почему (ещё не сильно влюбился?) вёл очень достойно, и она выбрала меня.

Она вообще вела себя со мной очень бережно. – Арнольд, Наташа, одна из согласившихся пойти её соседок по комнате и я пошли раз гулять по Сочи. Проходя мимо танцплощадки, Наташа предложила пойти танцевать. А мне это в связи с Наташей был нож. Потому что я уже который день смотрел на неё как на ту, на ком я хочу жениться, а танцы я понимал как место, где кадрят себе на ночь партнёра. Я отказался идти. Арнольд купил три билета, и они пошли. Я остался скучать у входа. Арнольд пригласил Наташу, и они весело заговорили. Что у меня было на душе, я не помню, но Наташа почуяла, что с огнём нечего шутить, или ей плохо стало там без меня, и они, станцевав один танец, все трое вышли. Я был ей молча очень благодарен, но настроение у всех испортилось, и мы пошли домой. И тут я ей его ещё больше испортил. Совершив, можно сказать, интеллектуальный подвиг. – Разговор что-то зашёл про зиму, про иву зимой… И она с вызовом предложила мне сочинить об этом стихотворение. А я сочинять стихи – именно стихи – не умею. У меня ещё в школе хватило вкуса понять, что стихоплётство, которое мне по плечу, если долго мучиться, не есть стихосложение. И – бац – такое испытание. – Я это воспринял как трубу судьбы. Приотстал, собрался и через полминуты догнал их и продекламировал:

 

Как красива зима,

Как красив гололёд,

Облегающий иву.

Будь ты ива, я – лёд,

И я буду счастливым.

Наташа впала в глубокую задумчивость и выпала из общего разговора. – Я теперь думаю, что она почувствовала, что я её судьба, и прощай, Валера, которого она ещё любила, и который был бард (и о котором я ещё понятия не имел). Проведённые вместе несколько дней дали ей понять, что я, инженер, причём – ей на удивление – увлечённый специальностью (она такою не была), не имею никакого отношения к поэзии. Она, сама классик десятых классов, поняла, чего мне стоило сочинить, пусть и немного коряво, та-ко-е. И, следовательно, какое место она успела занять в моей жизни, раз я смог та-ко-е сделать для неё.

А этот её органический коммунизм вошёл в меня подспудно, через авторские песни. Я, провинциал, не знал, что это такое в 1969 году, когда мы познакомились. А она их знала, наверно, тысячу. Что само по себе удивительно: как можно иметь такую память?

Я почуял принципиальную разницу между ними и советской эстрадой. А она, возможно почуяла, КАК я насторожился, их слушая. Она радостно, наверно, видела, что своим пением она открывает мне новый мир. А она – я этого тогда ещё не знал – была активным участником всесоюзного движения КСП (клубов самодеятельных песен). – Наши отношения стали приобретать какую-то бездонную глубину. Идейную. Особенно в том свете, что тогда в этом движении было два крыла: антисоветское и ультрасоветское с большинством у ультра, и Наташа была среди большинства. Она пела. (Упомянутую песню своего сочинения, как вы, читатель, помните, она никому никогда не пела.) Причём, оказалось, - для меня, по крайней мере, - что у этого течения нет критиков-интерпретаторов. Я стал думать, к кому из тех, кого я читал и уважал, можно обратиться с просьбой обратить внимание на это движение. Что стало тем потенциалом, который побудил меня из эстетического самообразованца, вставляющего ручкой другого цвета, свои пару слов в рукописную мою коллекцию художественных деталей, сделаться пишущим самому. Наташа неявно породила меня, пишущего для других. Что стало в итоге как бы продолжением её гражданской самодеятельности.

И это – за две недели нашего общего пребывания в санатории. – Я по уши влюбился, в общем. Плюс чувствовавшаяся в ней загадка неотгоревшей любви…

Гос-споди! Как мне было тяжело с нею расставаться…

Тем не менее я стал писать ей письмо в поезде, вёзшем меня из Сочи домой, в полностью пустом вагоне, только после того, как получил отлуп от единственной, мне помнится, девушки, кроме меня ещё бывшей в вагоне.

А Наташа так обрадовалась моему письму, что я обрадовался ещё больше.

Та девушка в пустом вагоне была последней. После неё мой флирт изменился.

Наблюдая вблизи золотую молодёжь Каунаса я дал себе молчаливый зарок будущей жене не изменять и всё тут. И сдержал его. А мой флирт, непрестанный и множественный, стал таким, что с первой минуты ясно, что ничего не будет. И Наташа это как-то чувствовала и никогда меня не ревновала. Я её тоже. И не только потому, что она мне повода ни одного не дала, а потому, что к ней у меня было безграничное доверие. Даже когда я раз почувствовал (она только вернулась из Одессы), что она сейчас мысленно не со мной, а с одним другом своей юности, которого бесконечно уважала, я сделал вид, что ничего не заметил, и тот и вправду у неё из головы пропал.

Нет. Был сколько-то минут и я грешен. Я был в командировке через пару месяцев после рождения первенца. И там мне приглянулась одна, на Наташу статью похожая. Большая такая. И я стал подбивать под неё клинышки. И она – не возражать. И сослуживцы услужливо ушли вперёд, чтоб мы остались одни. И. Я взял себя в руки. Мы догнали всех. И больше ничего не было. Но той минуты хватило, чтоб, когда я вернулся из командировки, Наташа что-то заподозрила. И я зарёкся на будущее хоть секунду что-то делать, не угодное ей.

А её гражданская активность (организация турпоходов в воспитательных целях) раз и навсегда исчезла после того, как я молодую жену перевёз из Одессы в Каунас, и после того, как мы так и не завербовались ни в Мурманск, ни в Норильск, о которых я справлялся у оттуда приезжавших знакомых.

Гражданская активность полностью перешла ко мне – я стал писать. Сперва в стол и для знакомых, потом – для будущих людей, а когда появился интернет, то и на нынешних людей стал надеяться, но зря, как оказалось.

Наташа же смеялась: “Не тебе б писать”. – “Но что мне делать, если мне есть, что сказать?”. – Ей ответить было нечего. И я писал. Прячась в туалете. Но она очень меня уважала. “Он живёт мыслью”, - прочёл я на каком-то клочке бумаги, оказавшемся неоконченным её письмом подруге. Она ту приглашала приехать. “Он поведёт тебя в музей Чюрлёниса, и ты это не забудешь никогда в жизни”.

А перед товарищами по КСП (вы, читатель, ещё помните, что это такое?) она за меня заступалась, когда мы приезжали в отпуск в Одессу, и я читал очередной доклад об авторских песнях.

И ещё она никогда, как ни бедно мы жили, не просила меня найти приработок. И всё тянула переехать в Одессу: “В Литве слишком мало советской власти”. Она как бы предвидела кровопролития на постсоветском пространстве от реставрации капитализма в СССР. В чём оказалась права по большому счёту, ибо видела несостоятельность коммунистов за 20 лет до того, как та проявилась во всей мерзости. Верно было и то, что с Литвы всё и началось-таки, с митинга из нескольких человек в Вильнюсе, выступивших против секретных соглашений Молотова с Риббентропом в 1938 году.

Но весь ужас моего предательства Наташи мне открылся через 5 лет после её смерти, когда квартира в Одессе (куда мы таки переехали после смерти моей мамы) была продана и друг семьи прислал вещи и все бумаги. Там была сохранённая нами любовная переписка наша. В том числе и те письма, которые Наташа не рискнула мне послать.

КАК она хотела уехать из того антикоммунистического комфорта в Сибирь!.. Сначала с Валерой, потом со мной. И КАК я её подвёл!..

Я, собственно, сайт свой искусствоведческий завёл во искупление вины перед Наташей. Ибо весь он пропитан её идеалом коммунизма. – Удивитесь? – А всё очень просто. Произведение-то искусства рождается идеалом автора. А те – инобытие духа времени. Социологизм, грубо говоря. А тот – порождение марксизма. А по нему финал истории – коммунизм. Все же идеалы (их 6 типов, упрощённого говоря) взаимопревращаются в одном и том же порядке. По сужающейся спирали. С коммунизмом на макушке. То есть достаточно такую мысль проводить сквозь всю историю искусства – и она превращается в марксистскую.

Если Наташа меня с того света слышит, она должна меня простить. Я б, живя в Сибири, не додумался до описанного построения, проводимого в её честь мною ежедневно.

22 декабря 2024 г.

Натания. Израиль.