С. Воложин.
Ахматова. Новогодняя баллада. Когда в тоске самоубийства.
Да Кортона. Апофеоз Божественного Провидения.
Художественный смыл.
У новой Ахматовой духовная властность сталкивается с материальным бессилием особы, принципиально остающейся в беспокойной России. |
Анна Ахматова и смерть.
(Продолжение)
До революции в России 98% населения были неграмотные крестьяне. Им была неведома богема так называемого серебряного века русской литературы и вообще культуры. И богема потому чувствовала себя довольно комфортно. Не то, чтоб она была большинством культурной публики, но всё-таки осознавала себя органичной элитой такого, сословного общества. Ну, наверно, это было так, раз лишь в Февральскую революцию Ахматовой впервые померещилась её “Поэма без героя” (1940 - 1966) как попытка как-то оправдать богему перед народом. Оно и понятно: революции ж выдвигают на авансцену истории новые массы. И надо как-то строить с новыми свои, богемы, отношения. Так если Ахматовой в 1917-м лишь померещилось, и лишь через почти четверть века она вернулась к мысли о неком самооправдании богемы, то как-то слишком она припозднилась, получается.
Но вот в самой “Поэме” поэтесса делает такую отсылку:
“*Отчего мои пальцы словно в крови
И вино, как отрава жжёт?
(“Новогодняя баллада”, 1923)”
Так если в 1940-м, накануне нового вызова народу, Великой Отечественной войны, она почувствовала себя перед ним сколько-то виноватой в своей богемности, то к её примечанию надо отнестись внимательно: она уже в 1923-м чувствовала себя нехорошо.
И месяц, скучая в облачной мгле, Бросил в горницу тусклый взор. Там шесть приборов стоят на столе, И один только пуст прибор. Это муж мой, и я, и друзья мои Встречаем новый год. Отчего мои пальцы словно в крови И вино, как отрава, жжет? Хозяин, поднявши полный стакан, Был важен и недвижим: "Я пью за землю родных полян, В которой мы все лежим!" А друг, поглядевши в лицо моё И вспомнив Бог весть о чём, Воскликнул: "А я за песни её, В которых мы все живем!" Но третий, не знавший ничего, Когда он покинул свет, Мыслям моим в ответ Промолвил: "Мы выпить должны за того, Кого еще с нами нет". 1923 |
В 1923-м, только что после гражданской войны и разбушевавшейся кампании подавления бунтов, приведших в 1921 году к НЭПу, после высылки в 1922-м за границу интеллектуалов, своими выступлениями активничавших против советской власти, оставшаяся в стране богема царских времён, встречая Новый Год, чувствовала себя морально убитой. Что и констатирует “Хозяин”. Его облик – “важен и недвижим” - говорит о его закоренелости и молчаливой несгибаемости мировоззрения. Погибаю, но не сдаюсь! – как бы говорит его тост. Он сверхисторический оптимист: “Но есть, есть Чёртов Суд, наперсники разврата! Есть грозный Судия, он ждёт! Он накажет этих, захотевших изменить мир”. Второй – оптимист исторический: не сожжены стихи лирической героини; они развратят постепенно новую молодёжь; та поймёт из них, что перец жизни – в соседстве со смертью; даже и вражеский кумир когда-то не устоял и провозгласил: “Безумство храбрых – вот мудрость жизни!”; так что и уйдя под землю, в подполье, мы живём.
Но вот третий – какой-то недоумок. Он не понял, что так жить, как они, его знакомые, живут теперь – это смерть для богемного человека. Богема ж на виду развратничать должна. Иначе не интересно. НЭП – это совсем грубый разврат. Лавочники. Их они и при царе презирали. Коммунисты, приверженцы теории стакана воды, - ещё грубее. Имажинисты и т.п. левый авангард, сами себя считающие богемой и элитой нового общества, ни этим обществом, ни властью не приемлются в качестве элиты. А аристократическая элита притихла, и недоумок это считает нормой. И раз есть тут, стоит прибор для отсутствующего, то он придёт и разделит с окружающими нормальную жизнь. Значит, и надо за него выпить. Так сказать, за тех, кто в море.
И самое невероятное, что царица собрания душою – не с собранием, а… с этим недоумком? – Да нет. Её отношение к прежнему перцу жизни – соседству смерти – негативное. Она слишком знает, как безумство до смерти доводит-таки. И во времена беспрецедентно массовых насильственных убийств, она против глупых самоубийств в среде аристократической богемы. Ну а что за богема – без крайностей? – Нет, она ещё со своими бывшими единомышленниками, но кровь по-глупому – это не хорошо.
Она на перепутье. С чем и бывает часто связано празднование Нового Года.
Хоть все варианты, за кого пить, перебраны, душевного успокоения нет. Да и очень невнятен этот ещё только ожидаемый отсутствующий. – Произведение как бы зарядило вас, но не выстрелило. Это именно то, что вполне проявилось в будущем, в нескончаемых доделках и переделках упоминавшейся “Поэмы без героя”, которая вся есть смятение, непокой и порывы. – То, что есть признак повторяющегося в веках Барокко, идейная суть которого – соединение несоединимого.
Можно ли сравнить эту балладу Ахматовой, пусть ещё и со слабо выраженным непокоем касательно настоящего и будущего и недовольством касательно прошлого, - можно ли сравнить её с содержащим такое же настроение какого-нибудь яркого – итальянского – произведения, представителя Барокко XVII века? – Думается, можно, если учесть, что приход этого стиля ознаменовался в Италии победой Контрреформации (над Реформацией), приход гораздо менее кровавый*, чем утверждение власти большевиков в СССР. Ахматова – отрицает и старое, и новое. Итальянцы Барокко – не только отрицают и старое и новое, но и соблазняются тем и другим.
Вот что отрицает Пьетро да Кортона в “Апофеозе Божественного Провидения” (1633 - 1639)?
Эта плафонная роспись призвана была, казалось бы, только утверждать, “если толковать её буквально… [это] аллегорическое прославление папского правления вообще и правления Урбана VIII в частности” (Якимович. Барокко и духовная культура XVII века. // Советское искусствознание ’76-2. М., 1977. С. 104) Провидение знало, и вот после столетий борьбы папство победило в противостоянии со светской властью в святом городе Риме, в Папской области, заимело свою армию, оружейный завод, крепости, область стала абсолютной монархией, ею не командуют другие абсолютные монархии. Гип-гип ура! И вот там, в плафонной росписи, фигуры Бессмертия, Сатурна, Времени, Надежды, Любви, Славы, музы науки, богини Рима, и вот там знаки папской власти и герб рода Барберини, из которого происходит Урбан VIII, с лавровыми ветками, с ключами, с пчёлами. – Аллегория как аллегория: божественное за нею. А такой историк церкви, как Йозеф Лортц прямо хвалит Барокко за то, что оно “изобразило радость вечного блаженства и сделало ее необычайно привлекательной”. И вправду, посмотрите на эти макушки деревьев, на это голубое небо в просветах композиции.
http://www.art-catalog.ru/article.php?id_article=560
И это ж на потолке нарисовано… У впечатлительных дух захватит.
Но.
Смотрите, через что продираться надо к этому вечному блаженству. Нарисованными ж являются… карнизы. С четырьмя восьмигранными медальонами в углах. С якобы мраморными скульптурами возле них. С колоннами.
Все эти “архитектурные излишества” нарисованы на потолке, “буквально расчислены и рассчитаны на основе самой изощрённой геометрии и оптики, по всем правилам науки, точного знания, расчёта конструкций и форм” (Там же. С. 105)!
Это – аллегория препятствий, чинимых папством (с его принудительным благом и нерассуждающим подчинением) непосредственной вере. Это ужас перед инквизицией, строящей клетки для уловления душ.
Вот вам и отрицание Урбана VIII и папства.
Так. Отрицание. И… тут же наоборот: “Нет ничего умаляющего в признании, что холодная умозрительность почти обязательно присутствует в барокко” (Там же).
Глядите, как изукрашена эта “архитектура”: лепные, мол, гирлянды, ракушки, ангелочки. Всё вьётся. Всё, “чтобы опровергнуть малейший намёк на сухую и жёсткую застылость, абстрактную холодность и геометричность” (Там же).
Позитив, да?
И тут же негатив: гипертрофия телесности.
Понимаете, карниз нарисован таким, будто он довольно низко. И вот эти гиганты, что носятся “ниже” карниза, кажется, что летают в опасной близости от вашей головы.
Негатив? – Негатив.
Так вот вам тут же и позитив: чувственность как самоцель. Взять, женские фигуры одеть в длинные одежды, но поместить их… на потолок, где под их юбки удобно заглядывать, если заставить этих женщин чувствовать себя совершенно свободно и не стесняться, что может снизу смотрящим что-то приоткрыться. Это вам не Микеланджело со “Страшным судом”, давшим на потолке вообще обнажённые и полуобнажённые фигуры. Там – конец света. Там метафизическое пространство, там речь о дальнейшей жизни или смерти изображённых, и там они не даны видными именно снизу. А тут – этакий кудрявый ракурс и изображена мирская всё же тема – абсолютное “воцарение” папства. И – прекрасные женщины, видные снизу, их телеса - даже и лиц не надо.
У этой, правда, только верхняя юбка задралась. А вот у этой - никакая, но так ветром платье облепило ей ноги, что их видишь как бы и без платья.7
Чем не ““пафос отрицания”, мятежа – против традиции, против правильности <…> против статичности, устойчивости, неподвижности” (Там же. С. 103).
Ну что: ничего самодовлеющего нет ни у да Кортона, ни у Ахматовой. Но Ахматова прямо мрачна по сравнению с “говорящим” и то, и наоборот да Кортона. Это потому, что Барокко XVII века знаменовало в политике, например, какую-то обоюдную победу и Реформации и Контрреформации. Обе религии поделили Западную Европу приблизительно поровну, и – как-то нет трагизма**. Для Ахматовой же политическое поражение старого мира – если за богемные грехи его – то это казалось как-то настолько чрезмерно, что открывало возможность отрицать и старую богему, и отрицающий её новый мир. То есть возможность как-то остаться старой богеме верной, и в то же время её отвергать. (Было б пошло быть верной богеме при её приятии.) В общем, появилась барочная возможность зарядить и не выстрелить.
Когда в тоске самоубийства Народ гостей немецких ждал, И дух суровый византийства От русской церкви отлетал, Когда приневская столица, Забыв величие своё, Как опьяневшая блудница, Не знала, кто берёт ее,— Мне голос был. Он звал утешно, Он говорил: “Иди сюда, Оставь свой край, глухой и грешный, Оставь Россию навсегда. Я кровь от рук твоих отмою, Из сердца выну черный стыд, Я новым именем покрою Боль поражений и обид”. Осень 1917 Но равнодушно и спокойно Руками я замкнула слух, Чтоб этой речью недостойной Не осквернился скорбный дух. Осень 1917, Петербург |
О чём речь? И почему по-старому – Петербург?
“Полуголодная и полуодетая армия, по словам командующего Северным фронтом генерала Черемисова, самоотверженно несла лишения, но надвигавшиеся осенние холода грозили положить конец и этому долготерпению. Масла в огонь подливали небеспочвенные слухи о том, что правительство собирается переехать в Москву и сдать Петроград немцам [пусть, мол, рождающуюся социалистическую революцию немцы задушат в её гнезде]” (http://www.krasnozerskoje.ru/veterani/index.php?option=com_content&view=article&id=128&Itemid=77).
Речь о наступлении немцев в начале октября 1917 года на Моонзундский архипелаг, которое было приостановлено героическим сопротивлением моряков, поднявших красные флаги на кораблях.
“15 августа (ст. ст.) – начало Всероссийского Поместного Собора, первые заседания прошли в Храме Христа Спасителя г. Москвы” (http://www.russned.ru/istoriya/letopis-cerkovnyh-sobytii.-1917-god).
Речь об освобождении РПЦ от цезарепапизма (византизма), подчинившего церковь царской власти со времён Петра I.
“Дорогая Аничка, ты, конечно, сердишься, что я так долго не писал тебе, но я нарочно ждал, чтобы решилась моя судьба. Сейчас она решена. Я остаюсь в Париже в распоряжении здешнего наместника от Временного Правительства, т. е. вроде Анрепа, только на более интересной и живой работе. Меня, наверно, будут употреблять для разбора разных солдатских дел и недоразумений. Через месяц, наверно, выяснится, насколько мое положение здесь прочно. Тогда можно будет подумать и о твоем приезде сюда, конечно, если ты сама его захочешь. А пока я еще не знаю, как велико будет здесь мое жалованье. Но положение во всяком случае исключительное и открывающее при удаче большие горизонты” (http://www.gumilev.ru/letters/20/).
Речь о зове мужа, Николая Гумилёва, из Парижа к себе где-то около середины 1917 года.
Поехала б на Запад, где богема в порядке вещей (что пошло для Ахматовой)… Поехала б в политически стабильную страну (ей политически стабильной казалась и царская Россия с византийством РПЦ после революции 1905 года, где богема тоже была в порядке вещей). Но политическая нестабильность – она чувствует – открывает новые возможности для приятия-неприятия богемы (без чего та рискует стать пошлой). Поехала б к мужу, никогда не любимому… Но зачем эти вериги для богемы, отвергаемо-принимаемой?.. – Нет!
По видимости это “Нет!” – нечто самодовлеющее, как и в “Новогодней балладе”. А на самом деле ж наоборот – барочное! “И да, и нет!”
Поясню.
Она и раньше, до 1914 года, до наступления Настоящего Двадцатого Века, драматическим образом, но утверждала богемность (в пику пошлому её варианту – просто потаскушкам и потаскунам). Она в Настоящем Двадцатом Веке нащупывает возможность утверждения своей богемности… её порицая (именем многих насильственных смертей в неблагоустроенной стране, “Когда в тоске самоубийства Народ”). И да, и нет – богемности.
Не зря одинаковыми словами называли её поэзию и до, и после наступления Настоящего Двадцатого Века:
“…перед глазами очень сильная книга властных стихов” (Недоброво, 1915).
“…снова звучит всё то, что значило тогда, да, кроме того, ещё и что-то новое и чрезвычайно большое… Это - …Ваша нынешняя манера, ещё слишком своезаконная и властная, чтобы казаться продолжением или видоизменением первой” (Пастернак, 1940).
“Властная” - повторено просто буквально…
Царица богемы!
С неприятием неглубоко обоснованного самоубийства. Но не того, на которое даже и не покушаются (это пошло), а того, на которое искренне, по молодости, покушаются (но неудачно).
Грядущие репрессии большевиков, как это ни кощунственно выглядит, были на руку такой царице. Недаром она замолчала аж на 10 лет, 1925-го по 1935-й год, пока в городах репрессии не стали очевидными.
Казалось бы, положение о нецитируемости художественного смысла произведения искусства больше положения о прямой выраженности художественного смысла приспособлено к идеологическому манипулированию. Но это и так и не так.
Посмотрите, что сделала из вышеуказанного стихотворения Пахарева:
“Как в древнерусской литературе историческое самосознание народа пробудилось одновременно и во взаимосвязи с религиозным его самосознанием, так что “земля Русская” в её становлении, утверждении, в её погибели от татар и в её воскресении на поле Куликовом воспевалась и отстаивалась наравне с “верой христовой”, - так же в ахматовских стихах 1917-1924 гг. спасение и патриотическая надежда связываются с верой <…> И в знаменитом стихотворении “Когда в тоске самоубийства…” уничтожение народа параллелизмом первой строфы жёстко связано с гибелью веры:
Когда в тоске самоубийства Народ гостей немецких ждал, И дух суровый византийства От русской церкви отлетал, - |
А весь строй стихотворения, даже интонационный и лексический, обращён к образам торжественной ораторской прозы Древней Руси.
“Скорбный дух”, торжественно и жертвенно отрекающийся от скверны, - это та “авторская позиция”, которой проникнуты “Слово о полку Игореве”, “Слово о погибели Русской земли”, “Повесть о разорении Рязани Батыем”, “Сказание о Мамаевом побоище”, “Задонщина”, рассказы летописей о подвигах первых христиан на Руси – и многие, многие памятники древнерусской литературы вплоть до “Жития протопопа Аввакума” и других его пламенных писаний. Авакумовы сочинения, и особенно среди них “О трёх исповедниках слово плачевное”, представляются нам весьма значимыми аналогиями ахматовскому духовному самочувствию в годы террора” (Художественная система Анны Ахматовой. Киев. 1994. С. 56). И далее цитируется стихотворение 1937 года. И читатель, естественно, “годы террора” подразумевает большевистскими годами.
Пахарева пренебрегла собственными словами об Ахматовой первого периода: “в общем русле “преодолевших символизм” <…> преобладание смысла в стихе над его музыкально-ритмической стихией” (С. 43).
Что такое символизм? – Как сказал Луначарский, это пассивно-революционная сила. Это когда от незнания, как в настоящем и будущем исправить общество, ударяются в сверхбудущее, в заоблачное, в мечту, из-за неопределённости её, акцентируя музыкально-ритмическую стихию для выражения идеала, в общем, идеала коллективистского. А восставший против такого символизма акмеизм имел идеал индивидуалистический и очень земной и здешний. Поэтому во “в лоб” выражаемом на такой идеал работало преобладание смысла. Которым Пахарева просто пренебрегла, просто не удосужившись в него вникнуть. А чем она воспользовалась, опять же “в лоб” выражаемым? – Звуками “торжественной ораторской прозы”, элементом, включаемым в себя “музыкально-ритмической стихией”. (С чем боролись, на то и напоролись.)
Да, Ахматова стала меняться относительно своего первого периода творчества. Да, она богему утверждала было в отрицании пошлости. Да, она стала её утверждать тоньше – в отрицании невольной массовой смерти Настоящего Двадцатого Века (то есть в отстаивании вольного индивидуального самоубийства, если оно глубоко обосновано). Властность потребовалась и здесь. Как и в судейском звучании прежде: “Все мы бражники здесь, блудницы…”
Лишь знание о нецитируемости художественного смысла заставляет усомниться в этой внешней властности стихотворения 1917 года, вспомнив про “преобладание смысла в стихе”, который вовсе не древнерусский и религиозный (а заодно и вовсе не антибольшевистский).
У новой Ахматовой духовная властность сталкивается с материальным бессилием особы, принципиально остающейся в беспокойной России. Это уже не демонизм первого периода, а соединение несоединимого периода второго. И властность, и безвластие.
Ахматова, оставшись, выиграла новую энергию художественности.
Говорят, Блок когда-то в отсутствии Ахматовой сказал, что она в стихах как бы говорит перед мужчиной, тогда как поэт в стихах говорит перед Богом. Так вот, выйдя к возрождению непокоя Барокко, Ахматова как бы переросла женскую суть своей поэзии: демонизм не может быть просто детски или женски утвердительным; от него много бед, особенно, когда он из межличностных отношений перерастает в межгосударственные, межклассовые. Там он становится Абсолютом Зла, равным Богу. И воспевать Абсолют демонизма становится очень проблематично даже и мужчине. Тем большая хвала Анне Ахматовой, не отступившейся от этого воспевания и в аду мировых войн и уродств революций.
15 августа 2011 г.
Натания. Израиль.
Впервые опубликовано по адресу
http://ahmatova.niv.ru/ahmatova/about/volozhin-ahmatova-smert2.htm
*
- Объективно – ошибка. “С прогрессирующим ростом убойной силы оружия и плотности проживания людей процент военных жертв от общей численности населения на протяжении тысячелетий не возрастал. Судя по всему, он даже медленно и неустойчиво сокращался, колеблясь между 4% и 1% за столетие” (http://www.soc.univ.kiev.ua/LIB/PUB/N/NAZARETIAN/cyvcris.pdf). Но субъективно – нет: “Удивительные результаты демонстрируют и сравнительно-исторические исследования” (Там же). Ну а раз удивительные плюс совсем недавно обнаружены и мало кому известны, то можно считать, что ошибки и нету.19 августа 2011 г.
**
- Это недостаточное объяснение. К XVII веку произошло преодоление экологически-сельскохозяйственного кризиса позднесредневековой Западной Европы. Тот случился от раскорчёвывания лесов. Всё освоили. Из сёл народ повалил в города. Те были ограничены стенами – страшная скученность. В результате антисанитария. Эпидемии. Психологически требовалась оптимистическая компенсация. И она оказалась поддержанной техническим приоритетом, на который западное христианство толкало больше, чем восточное и ислам. От этого – великие географические открытия. И вот поток богатства из Америки, Африки и Индии и поток колонизаторов туда кризис преодолели. Родилась идея прогресса. (А в Китае не было экологически-сельскохозяйственного кризиса, не было психологической потребности в оптимистической реакции, так даже и техническое преимущество перед Западом не дало идею прогресса.)20 августа 2011 г.
На главную страницу сайта |
Откликнуться (art-otkrytie@yandex.ru) |