С. Воложин.

Варламов. Случай на узловой станции. Связь.

Корин. Плафон станции метро Комсомольская.

Прикладной смысл.

То, что чувствуешь от рассказа, вполне осознаваемое явление. Иносказание призвано лишь усилить осознаваемое переживание.

 

Зло сами творили? Как? Не замечая Его? Или Оно - социализм? И ату Его, если впредь заметим?

Если человечество спасёт свою жизнь от угроз прогресса, то – отказавшись от перепотребления. Отказавшись добровольно (иное немыслимо, по-моему, при наличии на планете ядерного оружия и других средств массового уничтожения). До сих пор чей-то отказ бывал принудительным. В том числе и при так называемом социализме. Экспроприация экспроприаторов. Отсутствие опасности гибели просто всем исключала добровольность отказа. Разве что “мысли о необходимости разделить участь своего народа и жить собственным трудом”. Трагизм ситуации в России, однако, оказался таким, что, как говорят доброжелатели, лес рубят – щепки летят. Но кто сказал, что обязан быть доброжелателем Алексей Варламов? [Это его рассказ “Случай на узловой станции” (“Новый Журнал”, Нью-Йорк, № 224, 2001) я обсуждаю.] Тем более, если писатель нацелился на публикацию в стране, от которой вряд ли стоит ждать доброжелательности, пусть и после формального окончания холодной войны (общественное мнение в ней как-то не восстало против “второго” - в 1990-м, “четвёртого” - в 1999-м и готовящегося к 2004 году “пятого” расширения НАТО на восток). Рассказ Варламов написал (по крайней мере, опубликовал) через 10 лет после падения так называемого социализма, но реакция на былой трагизм у него – как реакция на метафизическое Зло, угроза которого актуальна и теперь.

“…но в тот день, когда объявили победу, Георгий Анемподистович почувствовал тоску.

С утра шёл дождь, и он тупо глядел за окно, где играла гармошка, и танцевали бабы, а среди них единственный мужичок привалился к скамье и рыгал”.

Рассказ несколько напоминает кино “Штрафбат” (2004), эту энциклопедию гадостей социализма. За что сослали в Варавинск “инженера-путейца”, бывшего дворянина в конце 20-х годов, не написано, но чувствуется, что зазря. (Тогда “в моде” были инженерные диверсии, которые, чёрт их знает, были-таки или нет на самом деле. Народ российский оказался таким горячим, что то и дело доходили до последней крайности даже бывшие союзники борьбы с царизмом и капитализмом. Самоеды.) Трудолюбие и тихое поведение инженера могло б навсегда закрыть вопрос о его лояльности мещанскому, в сущности, режиму. Но. “За ним следили, не подсыпал ли он в буксу песка, перепроверяли то, что он делал, стремились уличить в злом умысле”. И он разлюбил свою специальность. Но увольняться по собственному желанию стало законом запрещаться. И он опять подчинился. Принял и начальствование станцией, когда, в 42-м, видимо зазря, расстреляли предыдущего, за то, что “сорвался и пошёл под откос товарный поезд”. Слишком тяжёлый, наверно, был (война ж, перевозок много, кто-то требовал, а начальник поддался…). “Он не боялся смерти, однако тягостное её ожидание сделало его ко всему безразличным”. – Вот и победа – не победа.

Плохо, но помню, что когда мы в 1944-м возвращались из эвакуации, из Узбекистана на Украину, раз в пустыне наш поезд остановился очень надолго. Говорили, что в одной колёсной паре нашли воткнутую шпалу между тормозной колодкой и колесом. Диверсия, мол. Так кто его знает… То была всё-таки ещё война. Дорога от Чкалова (Оренбурга) до Ташкента была одноколейной. Сделать на ней аварию – стоило отрядить диверсанта.

Но в День Победы…

Пацан сунул в буксу тряпку, чтоб тряпкой со смазкой из буксы распалить костёр, ибо больше нечем было: его мать и ещё двое детей срочно возвращались в Москву, отбивать занятую кем-то квартиру, ехали на открытой платформе, и надо было “сварить похлёбку”. Пацана поймали машинисты, но до НКВД ещё не дошло. У героя же проснулось классовое чувство из-за того, что почуял – и верно – в женщине бывшую дворянку, а НКВД… “какое дело было бы этим гадким, отожравшимся в войну ряхам из НКВД до его тряпки, если у них глаза загорались нездоровым огнём, едва они только слышали слово “букса””.

Георгий Анемподистович за объяснительную записку мамы пацана отпустил. А потом его, понимай, схватило НКВД, и… “очень скоро в Варавинске о нём позабыли, только вспоминала его иногда молочница и ставила в открывшейся во время войны церкви сразу две свечки: одну за здравие, другую за упокой”.

И это конец рассказа.

Как инфернальное воспринимается Зло социализма в 2001 году. Что случилось? – “…в декабре 2000 года президент Владимир Путин решил предложить Федеральному Собранию в качестве государственного гимна оставить музыку прежнего советского гимна… 20 декабря пакет законопроектов, куда, в том числе, входил закон о гимне, был одобрен Советом Федерации”. – Запахло некой реставрацией СССР? Инфернального Зла социализма? И нет в нашей истории эпохи так называемого социализма ничего, чем можно было б гордиться (а Путина надо в сторону)?

А если вспомнить про неизбежный в будущем – из-за упомянутого всеобщего добровольного прекращения перепотребления – коммунизм? Или добровольность предполагает эволюцию, в 1917-м же году совершилась революция… И после неё не последовало отступления, предлагавшего дальше лишь добровольный отказ потреблять столько, сколько нужно для выживания отказавшихся перепотреблять. Враждебное таким отказавшимся окружение вне и внутри страны не дало б никакого шанса эволюции всех до уровня отказавшихся. То есть революция была преждевременной и упорствовать на постепенном перевоспитании мещанства было, по меньшей мере, самообманом. А по большой мере – обманом: из-за появления в стране номенклатуры, во всё увеличивавшемся числе своём любого равенства в потреблении чуравшейся не хуже прежнего дворянства, духовенства и буржуазии.

Или всё-таки у эволюции был шанс? Неравенство начальниками скрывалось. Официально признавалось аморальным. Ложь сама по себе не взывала разве к отказу от себя? Тем более при обнаружившейся через пару десятилетий после войны катастрофичности для человечества неограниченного прогресса. А?

И если был шанс, а тем более, если всё равно всё кончится коммунизмом (материальным потреблением каждого по разумным потребностям, с акцентом на разумные), то… То не появляется ли возможность гордиться своей историей, пусть и с ошибками, но предсказавшей таки человечеству путь к спасению от капитализма с его упором на неограниченный прогресс (и – потому – всеобщую смерть).

Возможность гордиться есть. И она заключается не в покаянии за ошибки, а в осознании механизма их возникновения. В искусстве – в акценте на понимании, как происходил абсурд (а не, как у Варламова, - в акценте на какой-то прямо метафизической сущности Зла-социализма).

Ведь элемент самообмана таки был на самом верху. Например, вещистская бедность Сталина. И на метро он всё-таки не ездил, а не без его влияния оно было разукрашено так, что поражает. “Всё во имя человека, на благо человека”… А метро ж – подземелье (символ угнетения)! Как же не заметили деятели искусства?!

“Публикации последнего времени открывают прежде закрытое. Вновь обретаемое знание неизбежно ставит перед вопросом: каким образом все то чудовищное, кажущееся абсурдным и невозможным для разума, стало не только возможным, но действительным? Первый ответ, который сам собой подсказывается слабостью человеческой природы, — все это невероятное было неочевидно, а потому и умонепостижимо. Однако тот же самый публикационный поток приносит свидетельства обратного, убеждая в том, что для огромного большинства умеющих видеть все, что кажется ныне невероятным и что наш стыд (но не совесть) надеется списать за счет пребывания в сфере неочевидного, — все это лежало на поверхности, будучи выставлено на всеобщее обозрение.

Пафос нижеследующего — показать, в каких абсолютно очевидных формах существовали и продолжают существовать чудовищные невероятности сталинского режима. Чтобы их увидеть, достаточно просто, так сказать, протереть глаза <…>

Станция метро Комсомольская-кольцевая в Москве — апофеоз сталинского официоза в архитектуре. Это базиликальное пространство, небесная зона которого расцвечена мозаичными историческими “салютами”” (Алленов. Тексты о текстах. М. 2003).

Мозаичные композиции Корина на Комсомольской связаны единой концепцией - они являются буквальной визуализацией речи Сталина, произнесенной 7 ноября 1941 года: “Война, которую вы ведете, есть война освободительная, война справедливая. Пусть вдохновляет вас в этой войне мужественный образ наших великих предков — Александра Невского, Дмитрия Донского, Кузьмы Минина, Дмитрия Пожарского, Александра Суворова, Михаила Кутузова! Пусть осенит вас победоносное знамя великого Ленина!”.

Как это. И т.д.

“Потолочный свод над верхней площадкой лестницы, ведущей к переходу на радиальную линию и в город, украшен мозаичной, в сиянии, пятиконечной звездой, к центру которой подвешена люстра. Но на участке этого “неба”, непосредственно перед видением красной звезды попадается странный квадрат, помещенный на той же центральной оси свода, что и прочие изображения, и потому прочитываемый как одно из них. Дно этого плафона, имеющего, подобно остальным, лепную раму, представляет собой металлическую плиту, на которой прочеканен орнамент. Изображена обыкновенная, в квадратных переплетах, решетка. Плафон, следовательно, воспринимается как люк в потолке, задраенный этой плитой.

Допустим, именно допустим, что люк и крышка продиктованы какой-то утилитарной необходимостью. Но вот изображение... Почему решетка? Она ведь попадает в определенный изобразительный контекст, повествующий об этапах большого пути к социалистической свободе. В таком изобразительном ряду принадлежащая не изображению, а самой “натуре” крышка люка подобна коллажу в живописной картине, образующему с ней связный текст. Но при этом “текст” коллажа — решетка — создает ситуацию семантического сдвига в апологетическом содержании и стилистике контекста. Это все равно как если бы в подборке учебных диаграмм, рисующих победоносные деяния в русской и советской истории, оказалось бы письмо — весть оттуда, где захлопываются тюремные люки и небо перечеркнуто решетками.

Это был бы избыточный, не запрограммированный целевой установкой рисуемой картины факт, устанавливающий, однако, обратную связь между ним и контекстом, в который он инкрустирован, показывающий ту же самую картину победоносных деяний, но с изнанки. Аналогичным образом “небо” социалистического “храма”, расцвеченное апологетическими сюжетами, оборачивается в упомянутом плафоне дном накрывающего его земляного массива, дыру в котором, задраенную крышкой, мы видим “с изнанки”, то есть снизу, что всего-навсего легализует фактическое положение дел, а именно то, что мы находимся “в погребе” — в подземном пространстве.

Свод станционного интерьера с мозаичными плафонами есть символико-аллегорическое изображение, идеологическое “небо” сталинской официальной государственности. Изображения знаменуют путь, этапы утверждения российской государственной мощи. В перспективе этого пути, как некогда волхвам, сияет толпам паломников эмблема новой эры — советская пятиконечная звезда. Включенная в цепь этих изображений якобы утилитарная вещь — люк с решеткой на крышке — становится изображением крышки с решеткой, то есть эмблемой того же “идеологического” порядка, что и звезда “во славе”. Решетка оказывается одним из моментов в проведении сквозной темы победоносного шествия из глубин истории к торжеству краснозвездного неба. Поскольку с оных “небес” сквозь сюжеты изображений вещает государственный глагол, то “вещь” — крышка люка — становится глаголом, вестью “о крышке” <…>

назначение ансамбля станции Комсомольская как художественного мероприятия — вовсе не снабжать знанием, возбуждать не рассудок, а чувство — возвышать, вдохновлять, или, как часто говорится, “оказывать мобилизующее влияние на народные массы”. Да, но как все-таки в это вдохновенное “песнопение” вписать упомянутый плафон — люк, крышку и решетку? Он ведь рассеивает "вдохновение изобразительного ряда”. Однако каким же образом его можно исключить, если он в этот ряд включен? Да очень просто - не замечать его, то есть не видеть очевидного, что, собственно, и делается.

Но для этого требуется выполнить одно условие, а именно — не видеть вообще всего ансамбля, не принимать всерьез излучаемых им “вдохновений”, чему, кстати, способствует вокзальная атмосфера этого “храма”. Именно расчет на невнимательного, находящегося во власти стадного инстинкта человека вокзальной толпы как на основного потребителя сего “храмового зрелища” обусловливает и чрезвычайную грубость исполнительского мастерства, и превращение всей государственно-сакральной символики исторических “вдохновений” в своего рода идеологический балаган, где в общей сутолоке проходит незамеченным и такой “смертельный” номер вне программы, как видение упомянутого плафона. Оно, стало быть, лишь выявляет изначальную абсурдность целого, двойственность, двусмысленность существования вокзала в образе то ли храма, то ли дворца <…>

Допустим, удалось бы выяснить, что выраженное “сказалось” само собой по недомыслию, бессознательно. Это лишь означало бы, что посредством бессознательных действий сказалось, объявилось, вышло на свет очевидности нечто, существующее помимо сознания, то есть сама действительность — но действительность, которую предпочтительно было бы не видеть <…>

автором сей многосмысленной бессмыслицы является, в конечном счете, сама действительность, вся и в целом история построения социализма в нашей стране” (Там же).

Как ни много я цитировал Алленова, но он написал ещё много больше. Человек волнуется и – многословен. Почему он волнуется? Потому что является свидетелем и участником трагедии, в которой чуть ли не нет виноватых!

(Сталин не параноик, не средневековая отрыжка истории, а раб её. И он, предавший Мировую Революцию, - ради которой большевики и возглавили было революцию дома, - должен был или убить несгибаемых большевиков, или они б его убили. Как в Африке. Такие страсти. Он, может, довёл страну до следующей фазы развития и умер, не успев сделать явной фазу, где фундаментальная лживость строя должна была повести к ликвидации лживости, но не к ликвидации самого строя вместе со лживостью, что невольно или вольно, как говорит о себе Горбачёв, делали все руководители после Сталина.)

И тогда в нашей истории, может, можно чем-то и гордиться? Но поймёт ли это Варламов когда-нибудь?

29 июня 2012 г.

Натания. Израиль.

Впервые опубликовано по адресу

http://www.peremeny.ru/blog/12237

Я понял.

Я понял Варламова. Понял, почитав его ещё. И понял, почему мне так сладко его читать. Ведь мало увидеть, против чего автор, надо ж увидеть и за что он…

А он… “Служба шла долго, читали шестопсалмие, пели полиелей и воскресный тропарь…”

Так компетентен может быть не просто верующий, а воцерковленный.

Варламов потому социализм возвёл в ранг метафизического Зла, что постиг самую суть настоящего (не лживого, какой застал он) социализма. И та суть оказалась равновелика его метафизической вере. А хуже быть не может для верующего: равная в метафизичности сила настоящего социализма, которая может прорезаться в жизнь и после похорон социализма бывшего. Равная и не в противоположную сторону направленная, а в ту же.

Что это за бессмертие настоящего социализма? За которое и историей нашей можно гордиться не по глупости своей, а по-настоящему…

“Если мы в начале своего строительства социализма положили в основание всего материальную базу, чтобы потом на ней развить более высокие духовные ценности, то мы ее и строили все семьдесят лет. Не только до духовных ценностей не дошли, но и саму базу не построили, потому что положили в основание не краеугольный камень, не основополагающую ценность данной культуры” (Касьянова. http://old.russ.ru/antolog/inoe/kasjan.htm).

Краеугольный камень – это то волшебное состояние, в котором находится художник, когда у него вдохновение, и то волшебное состояние зрителя (слушателя, читателя) произведения этого художника (живого или давно умершего), когда на зрителя (слушателя, читателя) снисходит озарение сопричастности с художником. Сопричастности, которая в акте так называемого последействия искусства оказывается постижением, что хотел художник сказать. Короче: все – аристократы: или – творцы, или – сотворцы. “самое важное – это ходить на выставки и в музеи”, - как зло проскочило у Варламова в одной из притч. Никто материального не перепотребляет, а оно – производится автоматами. Рай на земле. Как город Ауровиль в Индии на стадии своего расцвета, но только на всей планете. Город тот не удержался на своей высоте из-за капиталистического окружения. Но в СССР всё-таки не капитализм был. И если из нас сумели сделать то, что сделали, положив “в основание всего материальную базу”, то кто знает, что б вышло, положи в основание не совсем материальную, а чтоб ежедневно как-то практически знали, во имя чего вооружаемся и терпим материальную нужду. Которая вовсе и не нуждой бы ощущалась.

Я, наверно, как-то органически был приспособлен для такой жизни.

Со стороны виднее, говорят…

На днях мой товарищ (мы с ним знакомы с моих 10-ти и с его 11-ти лет) сказал мне: “А ты смотришь вдаль, как в курилке”.

Мы с ним работали конструкторами на одном предприятии с моих 30-ти до 50-ти лет. И конструкторам нужны перерывы, чтоб хотя бы глаза отдохнули, если не мозги. Ну собирались в курилке. Там, собственно, чуть не весь день шёл по большей части горячий разговор о разных разностях, как в знаменитом трамвае, в котором утром кто-то кого-то обругал, оба сошли, а склока осталась. Так я, оказывается, чаще всего “уходил” из компании и смотрел вдаль. Наш НИИ был поначалу почти на краю города. Курилка – на третьем этаже. Этажи очень высокие. Из окна километрах в трёх на горизонте виднелось поле и замыкавшее его междугородное шоссе и лес на другой стороне шоссе. Было на чём отдохнуть глазам.

Но я совершенно забыл об этой своей привычке, почти полвека не вспоминал её и как бы и не знал о её существовании.

Раз меня оставила семья, поскольку я после смерти мамы отказывался наобум Лазаря переезжать в город жениной мамы. На осенние каникулы семья приехала меня навестить. И я с гордостью показал на заколку-невидимку, обронённую дочкой в коридоре ещё летом: я, через день пылесося пол эти три месяца, старательно обходил заколку, и она лежала и ждала свою хозяйку на том же месте, где та её обронила.

Я люблю застой.

“Жизнь была тихой и казалась стоячей, медленно наступало лето и перекатывалось стрёкотом кузнечиков в высокой траве, кучевыми облаками над рекой, недвижимым мутным солнцем, отражавшимся в пузырящейся воде, и вместе с этой водой уходила вниз по течению жара, становились ветреными и зябкими звёздные, пахнущие кострами и рыбой сентябрьские ночи”.

С Чехова начиная стали художники вставлять в свои произведения куски, “в лоб” выражающие их идеал, некое метафизическое пространство и время, противопоставленные “здешней” суете.

Рассказ, который я держу в уме, рассуждая тут, называется “Связь”. О том, как десятками лет живущие отдельно сын и бросившая его мать думают друг о друге. А чем метафизика отличается от физики? – Наличием связи всего со всем. В физике не признаётся дальнодействие. Всякое действие – через поля. Каждое поле имеет своего материального носителя, который движется между партнёрами взаимодействия с конечной скоростью и не сразу достигает партнёра. Но… есть и нечто, смущающее. Например, угол падения луча света на зеркало равен углу его отражения Это самая короткая дорога от источника света до воспринимающего этот источник глаза. Хорошо, но как фотоны (материальные носители поля) узнали про эту кратчайшую дорогу? – Есть какая-то неведомая связь между фотоном и всем пространством вокруг его? Метафизика. Вот и в “Связи” читаешь и всё что-то, кроме читаемого, чувствуешь. – Вот бабушка героя… Как и мать его ей отдала его, так бабушка отдала кому-то свою грудную дочь, чтоб не заморить её голодом, что был после войны. И вот мучает её совесть (эта связь тебя со всеми):

“Бабушка лежала на полу перед божницей, билась головой об пол и часто повторяла:

- Осподи, возьми мя к себе, Осподи.

Раскачивалась лампадка, на стене мелькали тени, он отступил на шаг, замер и так простоял, сам не зная сколько. И в этот момент в его душе что-то резко переменилось, как это случается с невзрослой душой. Точно расслышал давешний шепот своих губ или ещё чей:

- Утешь её.

Обернулся – в комнате было тихо…”.

И герой стал священником.

Так если у Чехова метафизика ницшеанская, аристократическая. Он всё же уповал на неметафизическую вечную жизнь своих произведений, то есть неким образом – уже метафизически – на вечность себя лично. То у Варламовского священника избранные – все, а не только праведники:

“- …На Пасху-то как служим – крестный ход внутри храма, на улицу выйти нельзя – забьют.

- А зачем вы тогда в церковь ходите? – спросил священник.

- Чтоб спастись.

- Так ведь все спасутся, тихо произнёс отец Николай свою заветную мысль.

- И те, кто в Бога не верит, спасутся?

- А таких нет, все в Бога верят, одни только знают про то, а другие - нет”.

Всякое сравнение – хромает.

Вот и моя Синусоида идеалов с вылетами вон на перегибах… Верхний же вылет, уходя в бесконечность (соотнесённый со сверхбудущим) как-то немыслимо вливается в нижний вылет (соотнесённый со сверхчеловеком и вседозволенностью). И наоборот. Как +∞ и -∞ на большом круге (отрезок которого кажется прямой) в цилиндрически замкнутом мире.

Вера ж так же синусоидально (с вылетами) изменяется со временем, как и светские идеалы. Начиналось христианство с нижнего вылета.

“Недаром греко-римская языческая власть называла первохристиан безбожниками. Истинный Бог "освобождал человека от морализма…"” (Бибихин. Новый ренессанс. М., 1998. С. 206-207).

Я верю, и чёрт мне не брат, и все – тоже.

Верхнего перегиба христианство достигло, наверно, при готике, барочного соединения несоединимого – когда в миру была эпоха Высокого Возрождения. А у Варламова – что-то напоминающее нирвану: очень мало чего материального надо. Опять нижний вылет вон. Только какой-то почти не вон. Но и не мещанство, - нижний перегиб, - которому идеалом – Польза.

После отказа полковой шлюшки выйти за него замуж и измены ему, он было подумал остаться в армии:

“Это была очень соблазнительная, расслабляющая мысль, сулившая благо не думать, не отвечать за свою судьбу и не заботиться о хлебе насущном, потому что хлеб этот будет дан, а дни будут походить друг на друга и приносить ту усталость, от которой снятся лёгкие сны”.

Он что-то подобное, но с метафизикой (а не известно, не получил ли бы он её и в армии) обрёл, став священником.

И как-то не кажется, что тут есть по типу идеала что-то отличное от идеала самого автора.

Нирвана (пассивный демонизм, отвлечение от всех бед), да, на нижнем вылете… Но он же перетекает в верхний вылет… Не где-то ли между вылетами и находится и мой и Варламова идеал, с улётами куда-то… Только у него – религиозно это окрашено, и он враг настоящего социализма (или это коммунизм?), а у меня – безрелигиозно. Потому мне и приятна так его неспешность. Куда спешить? Это капитализма удел – спешить… потенциальная бесконечность… всегда можно сделать ещё один шаг… успех… ещё больший успех…

И лживый социализм, мечтающий за капитализмом угнаться, такой:

“В конце февраля над городом завис туман. Несколько дней не было ветра, и тяжёлое, волглое облако спрятало от глаз трубы комбината, развалины кремля на холме, излучину большой реки и серые девятиэтажные дома”.

Время остановилось и победило лживый социализм. Так начинается рассказ. И герой победил этот лживый социализм – пошёл в священники. И испытывает благодать. А равное ему вдохновение художника и озарение его зрителя – конечно же, страшнейшие враги благодати.

Есть ли в этом рассказе противоречивое? Например, физическая покинутость сына матерью, именно в таком качестве выявляющая, наоборот, их всегдашнюю связь. Чем не путь наибольшего сопротивления, который стихийно выбирают художники для самовыражения, для выражения подсознательного?

Нет. Это не противоречие, как 1 или 2 для случая 1+2=3. Покинутость – отрицательное, положительным относительно себя предполагающее непокинутость, связь. Это не независимые друг (1) от друга (2) ценности, конкурирующие друг с другом за единоличное владение душой пока при власти то покинутость, то связь. Они могут существовать в душе одновременно, не противореча. И в покинутости, и в непокинутости – связь. Всегда – связь. “Всегда” есть абсолютизация. Тут иносказание: сыновне-материнская связь – как связь Бога-творца с сотворённой им тварью. Не важно, что ты Бога не видишь, важно, что ты от Него чувствуешь благодать. Как то, что чувствуешь от самого факта существования матери, вблизи или вдали от тебя.

То, что чувствуешь от рассказа, вполне осознаваемое явление. Иносказание призвано лишь усилить осознаваемое переживание. А я, толкователь, вообще не должен был вмешиваться. Я вмешался лишь потому, что из ненависти первого произведения не вытекало, к чему ж у автора любовь.

9 июля 2012 г

Натания. Израиль.

На главную
страницу сайта
Откликнуться
(art-otkrytie@narod.ru)