Что я помню

Что я помню.

Сегодня мне позвонили. Понадобилось, что я помню – пусть и в пересказе матери – о расстреле роменских евреев.

А что о Ромнах вообще я помню? Всё-таки прожил там в сознательном состоянии с 1944 по 1948 год.

День Победы помню очень плохо. Почему-то ассоциируется с ним длинная улица, по которой я не помню, чтоб ходил. Она, как я вижу на гуглокарте, называется и сейчас Лермонтовской, значит, и тогда она так называлась.

Жили мы в глубине улицы Розы Люксембург (теперь она Николаевская) на углу со спуском к реке Суле. Спуск теперь называется Покровским. – Нет, на самом углу была развалина, говорили, церкви. Может, в честь её теперь там стоит врытый в землю деревянный крест.

Мы, пацаны, на развалинах этой церкви держали оборону, кидаясь камнями, против – кого же? Наверно, против пацанов улицы, которая теперь называется Шурата, ниже Розы Люксембург по спуску к Суле.

Сперва после эвакуации нас поместили в трёхэтажный красный каменный дом, стоявший прямо на улице Розы Люксембург. Теперь вместо него тоже красный, но двухэтажный, и аптека там. А наш имел перпендикулярную улице глухую каменную стену без окон. На неё мама повесила вывеску “Фотография” со стрелкой, указывающей вглубь двора, к деревянному одноэтажному дому. В который нас переселили из красного кирпичного.

Между одним и другим домами были огороды и росла шелковица. Ягоды были в таком изобилии и были так приторно сладки, что мы, дети, их почти не ели.

По Покровскому спуску спускались зимой на санках. Что было опасно. Можно было попасть под грузовик. Легковых я что-то не помню.

Выехать на этот спуск надо было, спустившись с горы, мимо которой спускался этот Покровский спуск. Эта гора теперь кажется крошечной. А тогда было страшно. Надо было, выкатившись на сам Покровский, суметь повернуть на 90 градусов влево и не перевернуться. Я так не рисковал. Но большие пацаны – ого… Казалось, чуть не до самой Сулы докатывались.

Покровский спуск за Розой Люксембрг превращался в большущую улицу (теперь Соборную). По ней, бывало, шёл крестный ход к Суле. Брать освящённую воду с проруби.

Я жил тогда в полурелигиозном состоянии. Пацанам бабушки рассказывали про то, что наступил конец света (атомная бомбардировка Хиросимы и Нагасаки, наверно). Пацаны пересказывали, что на месте развалин церкви, что я упоминал, когда-то Всемирный Огонь остановил Всемирный Потоп. И с тех пор было более или менее можно жить (война как очень плохое не фигурировала; наверно, бабкам в немецкой оккупации жилось не очень плохо), а вот тепе-е-ерь… И мы боялись. Раз я перед грозой (а может, то была зарница) увидел в той стороне, что перпендикулярно Покровскому спуску, глядя от Розы Люксембург, - увидел Бога на небе. Со свитой и в короне. Всё – золотое.

На том спуске к Покровскому спуску Стёпка, самый большой пацан, обманул меня раз. – Накануне они ходили куда-то собирать и взрывать в костре неразорвавшиеся снаряды и патроны. Меня не взяли, так как я малолетка. И вот Стёпка показал мне, что у него оторвало безымянный палец. Он сделал так. Он этот отогнутый безымянный спрятал в ладони другой руки. И, кажется, красным соком (шелковицы?) намазал косточку над этим пальцем. – Я очень испугался и спросил болит ли теперь. Стёпка отвечал, что болит. – А через какое-то время я гляжу – этот палец у него на месте. Я закричал: “У тебя ж оторвало этот палец!” – Он, ничтоже сумняшеся и важно: “Отрос обратно”. – Я не знал, что думать. А пацаны покатились с хохота.

На углу Лермонтовской и Розы Люксембург был краеведческий музей. Я не знаю, был ли он открыт когда-нибудь. В окне на Лермонтовскую через запылённое стёкло можно было разглядеть чучело дрофы. Здоровенной.

Почти напротив Лермонтовской кончался тот красный дом, в котором мы сперва жили. И там были железные ворота с улицы во двор и калитка. На ней можно было кататься. Со скрипом. Открывать – закрывать. – Раз я соскочил с калитки на металлический листовой круг. То был сорвавшийся дорожный знак. Я на этот круг приземлился и… сел. Хорошо, что как-то неровно и упал, скатившись на землю. Круг был под напряжением, и меня здорово дёрнуло током из одной ноги в другую.

В следующем за красным домом, за той калиткой, в деревянном доме, помню, мы устроили раз театральное представление. Праздник был Ивана Купала. Вся веранда была заставлена срубленными ветками. Чёрт был с хвостом из репейников. Занавес, помню, был. Действа не помню, и кем был я, тоже не помню. Может, меня не взяли – мал и бестолков.

Напротив того дома был огород с высокой кукурузой. Мы там играли в казаков-разбойников.

Замечательное воспоминание о доме, что напротив красного дома, где нас сперва поселили (через улицу Розы Люксембург). Там был цоколь – пустое пространство под домом. Оно было завалено всяким хламом. В него был “вход” в одном месте – отсутствие стены. Чуть согнувшись, я мог в том пространстве ходить. И раз решил спрятаться при игре в прятки. Спрятаться, не прячась. Там же темно. С ослепительного дня глядя туда – ничего водящий не видит. А ты сидишь чуть не рядом со “входом” и вся трудность только в том, чтоб не рассмеяться, когда тебя водящий в упор не видит. Ну и дыхание затаить, чтоб не услышал. И, как только он отойдёт, так тебя и не увидев, ты выскакиваешь и успеваешь застучаться раньше водящего. – Блеск юного ума…

Между нашим деревянным домом (с каменным цоколем всё же) и откосом, что к Покровскому спуску (где меня Стёпка обманул), было до войны, говорили, здание суда. После войны остались одни стены, и всё на горах кирпича и чего-то ещё поросло высоким бурьяном. Там было удобно сесть и какать. Отхожего места не существовало. Я не знаю, как выкручивались остальные. Особенно зимой. Мы ходили на горшок. А куда мама из него выбрасывала, я не знаю. А летом я в том суде блаженствовал. – Сидишь на корточках и представляешь, что ты в джунглях. Вместо обезьян – пчёлы с цветка на цветок перелетают. А можно представлять, что ты – самолёт и огибаешь стволы гигантских деревьев.

Малыши играли в войну так. Пули были плоды бузины. А стволы мы вырезали из черенка листа тыквы. Они полые.

Там и тогда я посадил единственное в моей жизни дерево. Клён. Чуть дальше от улицы (Розы Люксембург) и от нашего дома Г-образно стал другой дом. Там жил мой лучший товарищ, Лёнька. Он меня учил рисовать. Вот под его окном (ещё дальше от улицы) я и посадил своё дерево. Слишком близко от стены, теперь понимаю. Его, наверно, выдернули с корнем, чтоб фундамент не портил. Задолго до того, как снесли сам дом.

Раз прихожу к Лёньке (он меня старше на сколько-то лет), он показывает, что нарисовал раскрытую книгу. Я ахнул. Полутени на листах нежнейшим образом переходили одна в другую. – Оказывается, он их растушевал пальцем. – Это было открытием! А как он свирель вырезывал? Я и забыл, как он выдалбливал пустоту в палочке?

А однажды у нас был пожар. Оказалось, загорелась сажа в трубе. Помню, было утро. Надо было идти в школу, но что-то уж больно мело. До невероятия. Глядь, а это не метель, а дым. Кто и как вызвал пожарную машину, я не помню. (Телефонов-то нигде не было. Или где-то всё же был.) Но в школу я в тот день не пошёл. А тот дом, что стоял от нашего через кукурузный (упомянутый) огород раз, летом, сгорел дотла. – Хорошо было стоять и смотреть, как он горит, горит… и сгорает.

Если пойти по Розы Люксембург дальше от Покровского спуска, приходил к базарной площади. А на ней стоял собор. По гуглокарте вижу – Сошествия Святого Духа. Я его срисовал, помню. Теперь смотрю – узнаю.

Школа была где-то – свернуть на улицу, теперь называемую Калнышевского. Там я раз весной в оттепель, переходя улицу, провалился в глубокую колею, чуть подмёрзшую. Провалился я по грудь. Так помнится. Ужас – непередаваемый. Я подумал, что я замёрзну. И я с рёвом помчался домой. Это каких-то два квартала. И не переставая кричать, я бежал так до самого дома.

А как хорошо было болеть! Мне давали посмотреть на облигации. Мама работала в фотографии, а по месту работы каждого заставляли купить облигации. И какие же они были красивые, эти облигации. Рисовать мне приходилось на газетах. Радость – дядя из Ленинграда присылал мне альбомы.

Он и тётя присылали маме каждый месяц немного денег. Иначе нам (маме, дедушке и мне) не прожить бы. Хоть мама и халтурила: подворовывала, понимаю теперь, материалы в своей артели, а милиция закрывала глаза на вывеску “Фотография” со стрелкой на том красном доме с глухой стеной. Проявляла и печатала фотографии мама по ночам. Не только на документы у неё снимались. Помню, как она фигурным ножом обрезала карточки. Помню, какими словно морозными узорами окаймляла изображение. И даже чуть-чуть раскрашивала чёрно-белые снимки. Она в артели была ретушёр. Но мало, наверно, было денег у народа.

На стене у нас висел чёрный таз репродуктора. Музыка оттуда играла. Электричества не было. Керосиновая лампа была с самодельным стеклом. Нижняя часть – из полулитровой банки со спиленным дном. На неё надет жестяной конус – для тяги.

А чем мы топили? Дровами и углём. Они у нас лежали в сарае (каждый имел свой сарай). А как попадали в сарай – это проходило как-то мимо меня.

Как много, однако, я помню…

Но я не помню, как варилась еда. Наверно, была кухня с плитой. Нас было трое соседей. Одна безмужняя звалась Зосей и была добрая. Я у неё бывал в гостях. Другая – огромная тётка с такой же большой взрослой дочкой. Грубые. Из-за них, наверно, меня в кухню не пускали.

У Лёньки была сестра, младше меня, Нэля. Я, помню, раз попросил её показать мне письку. – Она отказалась. Но у меня с нею было какое-то взаимотяготение.

И всё-таки я раз грубо поиздевался над нею и ещё одной девчонкой. Я накакал в какую-то миску, сверху присыпал землёй и как-то побудил их, не знающих, что я накакал, лепить из этого теста куличи. – Вот болван-то. Но не помню, чтоб они совсем уж разобиделись.

Помню, что я Ленина в профиль мог нарисовать. А школьного ничего не помню. Кроме того, что в журнальном списке за моей фамилией были Диденко и Дьячекно. А учительницу звали Марья – Ивановна или Николаевна, забыл. Доброе такое лицо. Помню до сих пор. Волосы белым платочком повязывала.

Но это – вторая школа. А была первая. Там, помню, мне доставалось на физкультуре. Я не мог догнать в игре в горелки. Надо мной коллективно издевались. Но потом всё забывалось.

Там я раз… своровал. Чернильницу-непроливайку. Это была ценность по тем временам. Она не у всех была. Но я не ради ценности, а так. – Я задержался при выходе всех на перемену (это было обязательно, для проветривания, наверно). Прихватил чернильницу из соседнего ряда парт и поставил её на пол в угол у передней стены, где доска. – Учинили всеобщий шмон, и нигде не нашли. – Когда прозвенел последний звонок, я опять задержался и проходя быстро наклонился и переложил чернильницу из угла к себе в карман. Наверно, потребовалась ловкость не пролить её, когда надевал зимнее пальто. А потом, проходя мимо оврага вынул её из кармана и забросил в снег.

Вообще я был пай-мальчик. Но раз – в другой школе – я удрал с уроков. Начиналась весна. Я пошёл по берегу Сулы домой – это была дальняя дорога, я ею никогда не ходил. Скакал со льдины на льдину, они наползли на берег, любовался ручьями, блеском солнца в них. И чувствовал себя безумно свободным. – Никогда больше не было такого чувства свободы.

Ага, ещё вспомнил. Совсем был маленький. Мама меня оставила во дворе (на улице Московской, помню), а сама по какому-то делу пошла в дом. А по двору ходил петух. Я ему не понравился почему-то. Он взлетел мне на голову и принялся клевать в лоб. Я – кричать. – Хорошо выбежала мама и меня спасла.

Вот хаос-то… Поток бессвязных воспоминаний…

Вспомнил, что у меня всегда были струпья на коленях, от падений. И ещё, что я был совершенный надоеда, если шёл с мамой по улице (обязательно не за руку) и вдруг она встречала знакомую, останавливалась и начинала с нею говорить. – Эт-того я перенести не мог. Я брал её за руку и начинал тянуть. Совершенный эгоист. Из-за этого мама не рискнула второй раз выйти замуж: как бы её сыночку на стало хуже жить. А к ней сватались один за другим… Она меня даже не спрашивала, как мне. Ясно было, что НЕТ. – Ну и меня, правда, сумела привязать на всю жизнь.

Дедушка как-то странно и таинственно молился. И всё переживал, что нет в городе молельного дома. Так я ему пообещал, что вырасту и дам денег на молельный дом. (А вырос воинствующим атеистом.)

Одно мерзкое воспоминание. – Пришла раз мама с работы, очень огорчённая и рассказывает дедушке, - это мы ещё только вернулись из эвакуации, - что её узнали две женщины-украиннки и говорит одна другой беззастенчиво громко: “Дывысь, ще нэ всих жыдив повбывалы”. – А вообще я антисемитизма не чувствовал. – Пацаны раз сказали: “Сёмка, давай мы тебя будем называть жидёнок?” – “Давай”, - согласился я. Им стало не интересно, и я так для них и остался “Сёмкой”. (Сёмой меня мама называла, я долго не знал, что я Соломон. В школе, наверно, метрика не понадобилась.)

Что ещё?

Дорога в первую школу была вниз по как бы продолжению Розы Люксембург в овраг. Крутой-прекрутой. Теперь это улица Всехсвятская. Я с ужасом вспоминаю, каково там было спускаться по заснеженной тропинке.

Перед нею, на стыке Покровского спуска и этой Всехсвяткой была водонапорная колонка. Там накачивали в вёдра воду для бытовых нужд. Снег почему-то не растапливали. А вода в этой колонке почему-то не замерзала. Зато намерзала большая наледь вокруг неё. Как там мама умудрялась набирать воду, я не знаю.

А напротив колонки через дорогу было строение, где был хлебный магазин. Со ступеньками. Так во время голода 1946-47 годов (мы, впрочем, не знали, что в стране голод) я оказался спасителем семьи. К этому хлебному магазину собиралась чудовищная по толчее очередь. Люди толклись, можно сказать, насмерть. Чуть кости не трещали. – Так что делал я, семилетка? Я пробирался к прилавку на уровне ног (там не так тесно, как на уровне груди). Пробравшись, я просовывал на прилавок руку с карточкой. В тёмную. Получал в руки буханку. И так же, на уровне ног, я выносил эту буханку непомятой вон из очереди. Ни мама, ни тем более дедушка достать хлеб не могли.

Там был стык Розы Люксембург и нынешней Соборной, как бы продолжения Покровского спуска. – Если по Соборной дойти до конца – там есть упоительный памятник Шевченко. Бронзовый. По нему можно было кататься, как со снежной горки. Круглый год.

Там был стадион. И я почему-то с ним связываю знание фамилии футболиста Боброва.

Вроде все окрестности нашего дома я перебрал. – Не знаю, кому это может быть интересно. Разве что моему однокласснику со школы уже послероменской – он всё подбивает меня написать, как мы жили когда-то… – Надо его потешить, болезного.

14 ноября 2019 г.

Я ждал, что он выздоровеет, а он взял и повесился.

16.12.2021.

На главную
страницу сайта
Откликнуться
(art-otkrytie@yandex.ru)