Художественный смысл – место на Синусоиде идеалов

С. Воложин

Гоголь. Мёртвые души.

Художественный смысл.

Самодеятельность и самоограничение были теми идеалами, что воодушевляли автора при сочинении поэмы.

 

Преднетерпение.

(“Россия, вперёд!”)

 

…может быть, явится писатель, который истолкует нам Гоголя, а до тех пор будем делать частные заметки на отдельные лица его произведений и ждать…

Н. Некрасов

Может, Бахтин того и не хотел, но, введя в научный оборот понятие большого времени, он как бы освятил своим именем привычку потомков по-своему прочитывать художественные произведения предков, глядя из своего времени. Так легко, но неверно. А есть похожее явление – из-за некоторой повторяемости истории духа, типов идеалов, вдохновлявших художников, возможно прочтение произведения прошлого, словно сквозь эту повторяемость. Надеюсь, я предоставлю второй вариант.

Итак, “Мёртвые души”. 1842 год.

Самую безнадёгу – помещиков и мошенника-разночинца в самые глухие времена, николаевскую реакцию – выбрал Гоголь для выражения мечты. И я тоже пишу, помня, что Россия – из стран БРИК - самая пострадавшая в кризисе, а ведь с Россией во главе БРИК связывают надежды прогрессисты на справедливый будущий мир на планете.

Самое-самое, по принципу антитезы, и есть то, что рождает противоположность себе. Так, похоже, философствовал Гоголь.

Он, по Немзеру (Замечательное десятилетие русской литературы. М., 2003. С. 82), в “Мёртвых душах” надежду увидел в русском мате, в точности русского языка, противопоставив его на повороте сюжета к краху, в конце пятой главы, другим европейским языкам, и, в начале главы седьмой, обещая ему (русскому языку) в будущем “гром других речей”, рождённых из низких тем.

Точность языка – спасение… Как когда-то членораздельность языка спасла-родила из ещё не людей, но уже и не обезьян (с внутренним образным мышлением и нечленораздельной речью) – спасла-родила гомо сапиенса.

Оно ж ясно теперь, что понуждение родителя-вожака так ударять по гальке, а не иначе, чтоб получилось острое орудие, породило перестройку работы мозга, дало старт росту его объёма из поколения в поколение. И за миллионы лет привело развитие в неандертальский тупик. Огромный мозг обеспечивал-таки образное внутреннее мышление и жестовое и нечленораздельное звуковое выражение мышления вовне. Но только членораздельная речь дала колоссальную экономию на нейронах и самому мышлению, и звуковому выражению. И - появилась у предкроманьонца вторая сигнальная система, которая в итоге сделала кроманьонца венцом творения.

Произошло как бы чудо. И чудом появление человека и считалось долгое время.

Но чудо, что и Гоголь именно в точности речи увидел залог возрождения… чего там – героев своих и России – всего человечества.

Ну и мало же было оснований для оптимизма у Гоголя!.. Апогей мерзости – Плюшкин (в шестой главе), а зато – с историей умирания души. – Почему “зато” есть залог спасения? – А потому! “…отличие этого героя от остальных “душевладельцев”, истории, а значит и зримой надежды на воскрешенье не имеющих…” (там же. С. 93). Только одно это отличие и превращает Плюшкина в зримую надежду. Раз он БЫЛ другим, то и СТАНЕТ другим!..

Казалось бы, романтическая логика. “Если я тебя придумала, стань таким, как я хочу!”

Но это только от путаницы словесной. Ибо есть романтизм и романтизм.

Да здравствует точность речи!..

Лучше чуть иначе другой романтизм назвать.

(Его и называли иначе – гражданским романтизмом. Ради продекабризма. Но с реставрацией капитализма теперь стараются это название изжить. И добились. Кто ещё его помнит?)

Настала пора переназвать. Например, одним словом - монтизмом (от слова Лермонтов). Не с эгоизмом ассоциируемый нереалистический “изм”. С народом. С русским народом, жертвенным, мессией человечества. Пусть-де русский будет самым страшненьким из европейцев, зато…

Те, Запад, неправедным путём пошли после страха-Наполеона. Пошлым. Гоголь поездил по Европе. Видел. Только на некапиталистических задворках её, в Италии, и мог жить. Только там видел красоту. На родине Возрождения.

А в России, с её скрытой красотой, “ждущей своего часа” (С. 84) не мог он жить. От нетерпения. В России нетерпение его толкало в неискусство.

- Как?!

- А так!

Тут лучше процитировать, как Немзер сделал, Владимира Кравченко, в 1992-м верившего Западу, верившего в предпринимательство и плодотворность эгоизма:

“Грустно, что автор не оставляет Чичикову ни малейшей надежды. Оттесняя его плечом, выступает на стороне своих персонажей, в которых он (автор) влюблён – влюблён в их гибельную цельность, в их истовость…” (Там же. С. 81). – В традиционализм влюблён, - скажем, чтоб было нам яснее от актуальности этого слова. В то влюблён, что со всей очевидностью теперь противостоит вместе с православием, вместе с исламом (не в пример - отступившееся от своих ценностей западное христианство) - противостоит проамериканскому глобализму.

То есть птица-тройка в финале – это “оттесняя его [делягу] плечом”. Понимаете?! Это авторское вмешательство. “В лоб”. Это черта нехудожественности.

Вспоминается шукшинский Роман из рассказа “Забуксовал”: “А изумление все нарастало. Вот так номер! Мчится, вдохновенная богом! -- а везет шулера. Это что же выходит? -- не так ли и ты, Русь?.. Тьфу!..”.

Не помог там ему учитель. “Плохо гуманитарии в Советском Союзе ведут себя. – Вот и не станет Советского Союза… - как бы говорит своим рассказом вещий Шукшин. – Так жить нельзя! Забуксовали”.

Надо же было советским гуманитариям признать лирическое отступление неким отступлением от художественности во имя благой идеи, а не темнить: “Лирическое отступление, конец первого тома... Он собирался второй писать. Чичикова он уже оставил - до второго тома...”.

Кравченко лучше понял: “автор… оттесняя”. Хоть Кравченко и враг традиционализму в советском изводе (а надо ж признать, что был и такой: сельская община и колхоз много-много общего имели; да и рабочий коллектив – тоже: дома говорили о работе, на работе – о доме).

Нужно было в СССР посмелее писать, как Немзер в 1994-м (тогда, правда, уже СССР не существовал): Гоголь–де “…обнаруживает если не свою несостоятельность, то во всяком случае свою несамодостаточность. Отсюда гоголевская надежда на героя в “пространстве поэмы” (мотивирующая обращение к переосмысленному жанру плутовского романа) и гоголевская надежда на читателя в “пространстве жизни” (просьбы о помощи в ходе работы над вторым томом “Мёртвых душ”, постепенно превращающимся в “соборное” сочинение всей России, публикация “Выбранных мест…” и т.п.)” (С. 85).

Впрочем, и в таком виде упрёки Гоголю не всем внятны.

Мудрёное это дело для читателя – чувствовать идею жанра. Сюжет-нанизывание выражал: “смысл неограниченности и неудовлетворённости” (Кожинов. Происхождение романа. М. 1963. С. 329). Так это в плутовском романе. А поди узри, что, применённый в поэме, он посягает аж на внутреннее изменение человека. Причём движется-то один Чичиков. Помещики живут себе оседло. Что их подвигнет измениться? Что нам должно было сказать, мол, автор ПОТОМУ их любит чёрненькими, что они БУДУТ беленькими? Что должно было нас озарить?

Наверно, сама эта любовь. Точнее противоречие, что автор любит… такую дрянь.

Мы б, наверно, лучше поняли этот парадокс, если б нас учили, что возвышение чувств (катарсис) рождается от столкновения противочувствий, а не заставляли б нас заучивать на память птицу-тройку.

Или. Надо было не термином “ораторский стиль” хвалить некоторые стихотворения Лермонтова (и тоже заставлять заучивать), а называть это впаданием в публицистику.

Хорошо хоть впадание в проповедь Гоголя (в “Выбранных местах…”) назвали неискусством и эстетически осудили.

А лирические отступления в “Мёртвых душах” надо, пусть с опозданием, но тоже признать тенденцией впадать в проповедь и не хвалить эстетически.

Воистину в остальных местах поэмы Гоголь даёт классический пример нецитируемости художественного смысла. Живописует мёртвые души, а занимается-то этим - из-за их будущего возрождения.

(Выготский писал, что детям в знаменитой басне нравится Стрекоза, а не трудолюбивый Муравей… А я помню, что в школе преодолевая скуку скучную читал “Мёртвые души”.)

Так может, если актуализировать необходимость возрождения в тёмные времена николаевщины, если примерить к неисправимо и сейчас отсталой России… Может, можно и самому, наконец, взволноваться от перечитывания бессмертной поэмы? Не зря, может, пишет Немзер о ней: ““Синекдохичность” гоголевской поэмы, разрешающая сквозь любой почти фрагмент увидеть целое…” (С. 82).

А ну откроем первый абзац и станем читать, помня конец, птицу-тройку, это вырвавшееся воплощённое Нетерпение.

“В ворота гостиницы губернского города NN въехала довольно красивая рессорная небольшая бричка, в какой ездят холостяки: отставные подполковники, штабс-капитаны, помещики, имеющие около сотни душ крестьян, - словом, все те, которых называют господами средней руки. В бричке сидел господин, не красавец, но и не дурной наружности, ни слишком толст, ни слишком тонок; нельзя сказать, чтобы стар, однако ж и не так, чтобы слишком молод. Въезд его не произвел в городе совершенно никакого шума и не был сопровожден ничем особенным; только два русские мужика, стоявшие у дверей кабака против гостиницы, сделали кое-какие замечания, относившиеся, впрочем, более к экипажу, чем к сидевшему в нем. "Вишь ты, - сказал один другому, - вон какое колесо! что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву или не доедет?" - "Доедет", - отвечал другой. "А в Казань-то, я думаю, не доедет?" - "В Казань не доедет", - отвечал другой. Этим разговор и кончился. Да еще, когда бричка подъехала к гостинице, встретился молодой человек в белых канифасовых панталонах, весьма узких и коротких, во фраке с покушеньями на моду, из-под которого видна была манишка, застегнутая тульскою булавкою с бронзовым пистолетом. Молодой человек оборотился назад, посмотрел экипаж, придержал рукою картуз, чуть не слетевший от ветра, и пошел своей дорогой”.

Литературоведы давно тут заметили такую неуместность, как “русские”. Зачем, мол, это? Разве могут быть сомнения? И отвечали, не давая уронить честь гения: обобщение, дескать. “Касаясь в одном из писем Плетнёву (от 17 марта 1842 г.) тех причин, по которым он может работать над “Мёртвыми душами” лишь за границей, Гоголь обронил такую фразу: “Только там она (Россия. – Ю. М.) предстоит мне вся, во всей своей громаде”… В данном случае художественный угол зрения совпал, так сказать, с реальным… из своего прекрасного “далёка”… Читатель мог и не знать о реальных обстоятельствах написания поэмы, но всё равно он чувствовал положенный в её основу “общерусский масштаб”… принцип сопоставления своего с чужим последовательно проведён во всей поэме…” (Ю. Манн. Поэтика Гоголя. М., 1988. С. 270-271).

И правда. Но надо взглянуть ещё глубже. Двойственно видит Россию Гоголь. Как убогую и гениальную.

Случайные два русские мужика, а какие непростые! Они ж явно сами не раз ездили и до Москвы, и до Казани, и дальше, наверно. Они ж сами навешивали колёса на свои телеги. Они умельцы своего дела. Больше того, они умельцы многих дел, раз и в дорогах бывали и колёса меняли. И вольные какие-то. Вот стоят среди дня у кабака, а не работают. И не гонит их нужда работать днём, не поднимая головы. – Что: знаменитая недостижительность русская ими владеет? Знаменитая русская лень?

Не противопоставлена ли тут она одобрительно по отношению к Западу? Не в том ли смысл жизни – в воле. В несвязанности бытом. И ведь никого не попирают эти мужики такой своей ценностью. Не навязывают. Не кричат насмешливо чичиковскому Селифану, как надо, мол.

Кладезь положительности!

А ведь, с другой стороны, - пьяницы: у кабака днём. Явно днём, раз так хорошо видно, какая она, бричка. Русские – пьют. Правило. Хорошее ли, раз извне так, как на русских, взгляд? – Нет. Не хорошее.

Но и хорошее. Потому что – беззаботность. И Селифан, видно, беззаботен, раз допускает, что колесо – так навешено, что до Казани не доедет. А, может, и сам Чичиков – тоже где-то таков же, раз таков у него Селифан.

И тогда часть любви за русскость и на Чичикова падёт… Может, ненастырность его – уже в самой обычности его внешнего вида. Русские не броские. Не то, что испанцы, итальянцы… Чего вырываться? Стремиться… Надрываться…

Вон, “молодой человек”… Достиг чего он своей погоней за модой? Этим штрихом вестернизации послепетровской России… Как была Россия в догоняющих на не своём поприще, так и осталась. И вот этот, “с покушеньями”… Только покушеньями и отмечен. Уж автор явно знает, что говорит. Живал. Видал. – Обезьянничает, и – смешон. Одет не по погоде. Картуз от ветра чуть не слетел. Ещё вопрос, хороши ли и панталоны, если они “весьма” узки и коротки. Не карикатура ли он на западного человека? Туда ли вообще нас зовёт Запад? Не Западу ли глянуть на наших вольных мужиков?

Не жаль ли молодого человека? И не любовь ли, тем самым, вызывает у свысока откуда-то глядящего автора.

Что это за высота? – Смутное что-то, но достойное. Полковники, штабс-капитаны и некоторые помещики средними оттуда видятся. Но брички у них красивые. Это хорошо. Достаток. Мера. Всех надо подтянуть к ним.

Но не нетерпением движим столь удалённый от предмета своей любви и жалости автор. Не нетерпением.

Только издали, из Италии, и мог Гоголь оставаться в преднетерпении по отношению к своей невидной родине.

А вблизи она, видно, сильно его огорчала. Очень уж нехороша. Очень уж любима.

Получилось.

Двойственно показана Россия. И столкновение противоположных впечатлений - выражает. Не “в лоб” выражает: “Россия, вперёд! Но не за Западом! Не впереди по дороге Запада”. Пусть, “косясь, постораниваются и дают ей дорогу другие народы и государства”, чтоб она указала собою дорогу не к гибели человечества от перепотребления, куда мчат они сами “в немецких ботфортах”.

Я так откликнулся на предложение президента Российской Федерации откликнуться на его статью “Россия, вперёд!”:

Уважаемый Дмитрий Анатольевич!

Надо назвать предлагаемую вами Модернизацию Укор-Модернизацией.

Укор – другим, более развитым, странам, что они не сознают того, что планета ограничена, поэтому материальный прогресс должен быть тоже ограничен. Пусть знают, что Россия лишь вынуждена (чтоб её не уничтожили вскорости) их догонять и перегонять на пути к всеобщей смерти. Пусть знают россияне, что они гонятся за успехом со стратегической целью в итоге прекратить эту душепротивную им гонку. И ПОКА гонятся - ради ПОТОМ-коммунизма, где от каждого – по способностям, а каждому – по потребностям, но не материальным, а духовным (в духе гонка не грозит всеобщей смертью).

Пусть в этом пафосе свершится, наконец, мессианская роль России в мире.

Бывший гражданин СССР, потом Украины, а теперь (увы, по семейным обстоятельствам) Израиля, всегда чувствовавший себя русским, - Соломон Воложин.

Он, вижу, не послушал совета.

18 ноября 2009 г.

 

А вот приблизительно что, наверно, ответил бы мне, захоти ответить и позови спецов.

Вы, товарищ дорогой, по спасению России товарищ, неконкретно обосновали перескок психологический, по наитию. Вы б не постеснялись, да и вспомнили б, - когда антропогенез в аналогию привлекли, - неуважаемого Поршнева. Неожиданность изворота, мол, сработает. Как у той поршневской собаки: дважды менял он ей условный рефлекс (как проситься из квартиры до ветру), так она выход нашла вообще в диковинном телодвижении. И конкретика-диковинность, мол, родила и человека: трупоед → каннибал → охотник… Вы б и такую неожиданность-конкретику привели, - как объясняют теперь другие неуважаемые, опять же, - почему вдобавок к перестройке мозга ещё и шерсти лишился предпредкроманьонец, почему, став на две ноги, ещё и подкожным жирком по всему телу (вместо шерсти), как дельфин, обзавёлся. Мелкое море, мол, образовалось в Танзании от трещины в земной коре. Отсекло (пока не высохло) от остальной Африки предпредкроманьонца, загнав его жить в себя, заставив не уметь одновременно пить и дышать, что для этого так перестроилось горло, что оно стало – единственное у приматов – способным к членораздельным звукам.

Соответственно – скрупулёзно прошлись бы не только по первому абзацу поэмы. Не доверяя всё-таки довольно общим рассуждениям.

А то ведь, говоря вообще, и обмануть можно. И обмануться.

Правда.

Берём первого же помещика, к кому едет Чичиков.

“Подъезжая ко двору, Чичиков заметил на крыльце самого хозяина, который стоял в зеленом шалоновом сюртуке…”.

Пришлось прибегать к словарю: что за шалоновый? – Шалон – один из городов Франции, где процветало в средневековье производство шерстяных тканей. Это в 19-м-то столетии в шалоновое одет, во времена, когда английская шерсть заполонила мир… И при том, что только что мы видели, как “по-английски” украсили гору с господским домом…

К английским замашкам Манилова то ли автор, то ли повествователь, то ли Чичиков, то ли все согласно успели что-то неважно отнестись, как к покушеньям давешнего молодого человека на моду:

“Деревня Маниловка немногих могла заманить своим местоположением. Дом господский стоял одиночкой на юру, то есть на возвышении, открытом всем ветрам, какие только вздумается подуть; покатость горы, на которой он стоял, была одета подстриженным дерном. На ней были разбросаны по-английски две-три клумбы с кустами сиреней и желтых акаций; пять-шесть берез небольшими купами кое-где возносили свои мелколистные жиденькие вершины… пониже пруд, покрытый зеленью, что, впрочем, не в диковинку в аглицких садах русских помещиков”.

Постриженность дёрна не стыкуется с имитацией естественности ландшафта, отличающего английский парк. То же и с берёзами, мелколиственными, – должны быть широколиственные деревья. Вряд ли и клумбы там уместны. Вряд ли и прудам своим дают англичане подёрнуться ряскою.

Похоже, негативизм к нарушителю стиля, сквозящий в словах: “немногих могла заманить”, “на юру”, “жиденькие”, “аглицких”, - исходит от едущего мимо Чичикова. Он и так раздражён. И наврал ему Манилов насчёт близости к городу, и дорожная путаница произошла. А вот ещё и невыдержанность сентиментализма касательно паркового искусства.

Верно применил Манн Ролля и Штанцеля, заметив, что Гоголь в “Мёртвых душах” использовал открытую Филдингом аукториальную точку зрения “с личным рассказчиком, но не воплощённым в определённый персонаж и не имеющим прямых контактов с персонажами… Филдинг часто называет себя “историком”… что предполагает не столько подлинность описываемого события (ведь последнее может быть и вымышлено), сколько его совместное существование до момента сочинения… У Филдинга роман одновременно даётся и как готовый и как становящийся… Таков приём паузы в событиях, в которую автор должен уместить своё отступление от темы. “Хотя время, в продолжение которого они (Чичиков и Манилов) будут проходить сени, переднюю и столовую, несколько коротковато, но попробуем, не успеем ли как-нибудь им воспользоваться и сказать кое-что о хозяине дома” (Манн. С. 343-345).

И дальше выдаёт то, что позволило Сучкову написать: “Гоголь… создавал характеры… в “Мёртвых душах” только на основании генерализации ведущих свойств натуры героя” (Сучков. Исторические судьбы реализма. М., 1967. С. 133).

И читаем:

“Один бог разве мог сказать, какой был характер Манилова. Есть род людей, известных под именем: люди так себе, ни то ни сё, ни в городе Богдан ни в селе Селифан, по словам пословицы… В первую минуту разговора с ним не можешь не сказать: "Какой приятный и добрый человек!" В следующую за тем минуту ничего не скажешь, а в третью скажешь: "Черт знает что такое!" - и отойдешь подальше; если ж не отойдешь, почувствуешь скуку смертельную. От него не дождешься никакого живого или хоть даже заносчивого слова, какое можешь услышать почти от всякого, если коснешься задирающего его предмета. У всякого есть свой задор… но у Манилова ничего не было. Дома он говорил очень мало и большею частию размышлял и думал, но о чем он думал, тоже разве богу было известно. Хозяйством нельзя сказать чтобы он занимался, он даже никогда не ездил на поля, хозяйство шло как-то само собою. Когда приказчик говорил: "Хорошо бы, барин, то и то сделать", - "Да, недурно, - отвечал он обыкновенно, куря трубку, которую курить сделал привычку, когда еще служил в армии, где считался скромнейшим, деликатнейшим и образованнейшим офицером”.

И т. д. и т. п. Одно и то же разными словами.

И теперь кого слушать? Сучкова, толкующего о реализме и генерализации? – “Характеры его героев типизированы настолько, что писателю не было нужды обогащать, дополнять или углублять психологию своих персонажей…” (Там же. С. 132). Лишил их истории Гоголь, как упоминалось. Или слушать Бахтина? – “…это всесторонняя определённость бытия личности [Манилов – ни то ни сё], с необходимостью предопределяющая все события его жизни… Изнутри себя личность строит свою жизнь (мыслит, чувствует, поступает) по целям… [“хотя и было говорено в первые дни после женитьбы…”] а на самом деле осуществляет лишь…определённость своего бытия [“В иной комнате и вовсе не было мебели”]” (Бахтин. Эстетика словесного творчества. М., 1986. С. 161). И Бахтин это построение характера называет классическим.

(Я переставил части предложения у Гоголя и пропустил слово “судьба” у Бахтина.)

Не есть ли у Манилова эта бахтинская определённость, изложенная невовлечённым – из-за паузы – повествователем, та самая кравченковская цельность и истовость, в которую влюблён вымысливший её путём генерализации Гоголь?

Только в крепостнической России мог появиться такой обломовец. И только имея российский менталитет недостижительности могут такой характер терпеть (преднетерпеть). Пусть и с подавляемой скукой. Как – читаем – жена, приказчик, крестьяне, офицеры.

И тут есть всё же надежда на воскрешение в сущности мёртвого? Когда грянет “гром других речей”… Манилов, мол, молчаливое большинство, на которое опирается любой строй – обопрётся и будущий?

А залог будущего сегодня – другая ипостась повествователя? Вместе с персонажем не прощающая бяки вроде “аглицких” садов?..

Смотрим, что после паузы.

Приторная сладость по отношению к властям предержащим, за глаза источаемая не только хозяевами, но и недавно раздражённым было Чичиковым, выдают очень даже нетерпеливого творца-автора такого повествования. Лишь будущего ради и сочиняет такое такой, держа себя в преднетерпении. Значит, Гоголь верит в лучшее будущее.

И руководить коллективами там будут не такие, Богом и строем данные, Маниловы.

До “Выбранных мест…” было ещё больше пяти лет. Поэма писалась сейчас. Одновременно углублялся “Тарас Бульба”. Углублялся за счёт Сечи. Республики коммунаров неких. Гимна самоуправлению и самодеятельности. Да и в самих “Мёртвых душах” нашлось место для “других речей”, “чтобы… поискал сам средств помочь себе”: не зряшное сближение Чичикова с другим самодеятельным – ставшим главарём разбойников, капитаном Копейкиным, да и с Наполеоном, на идейных знамёнах которого всё же было “Равенство” написано. Не зря в Копейкине “Гоголь изобразил… не солдата-инвалида [как народ пел]… а капитана и офицера [народ, мол, нуждается в каком-то руководстве]. Армейский капитан – чин 9-го класса, дававший право на наследственное дворянство и, следовательно, на душевладение” (Лотман. В школе поэтического слова. Пушкин. Лермонтов. Гоголь. М., 1988. С. 236).

Этак, - злободневно, - может, можно и дальше читать “Мёртвые души”.

22 ноября 2009 г.

 

Однако “не кажи гоп, поки не перескочiв”.

Едем к следующему поместью.

“Минуту спустя вошла хозяйка женщина пожилых лет, в каком-то спальном чепце, надетом наскоро, с фланелью на шее, одна из тех матушек, небольших помещиц, которые плачутся на неурожаи, убытки и держат голову несколько набок, а между тем набирают понемногу деньжонок в пестрядевые мешочки, размещенные по ящикам комодов. В один мешочек отбирают все целковики, в другой полтиннички, в третий четвертачки, хотя с виду и кажется, будто бы в комоде ничего нет, кроме белья, да ночных кофточек, да нитяных моточков, да распоротого салопа, имеющего потом обратиться в платье, если старое как-нибудь прогорит во время печения праздничных лепешек со всякими пряженцами или поизотрется само собою. Но не сгорит платье и не изотрется само собою: бережлива старушка, и салопу суждено пролежать долго в распоротом виде, а потом достаться по духовному завещанию племяннице внучатной сестры вместе со всяким другим хламом”.

Коробочка. Эту ничем не пробьёшь. Можно сколько угодно восхищаться её цельностью и истовостью, но она для изменённого будущего не годна.

Не может быть, чтоб всё-таки всех помещиков думал Гоголь душевно воскресить в последующих томах. И ведь факт: Коробочка ж завалила новацию Чичикова.

И следом за процитированным – тирада насчёт Чичикова, его привычки говорить по-разному с людьми разного достатка и положения. И – на фоне опять международном. Только все народы тут хороши – они за равенство. И лишь русский, мол, - за различие. Ибо подлец.

Говорится от имени повествователя через наоборот, через похвалу родному. Да только ТАК горько это, что впечатление, что такой чуткий человек, каким выглядит Чичиков, - хоть сейчас он и гоголем чувствует себя с Коробочкой, - а всё же тоже осознаёт, осознаёт, какой он подлец. Каким-то подсознанием осознаёт. Оседает в нём мутью память о своих грехах, и даром ему не сойдёт – такое про себя помнить. Вечно присутствующий повествователь какой-то прямо совестью его представляется.

И тогда озаряет, что сюжет поэмы – всё усиливающиеся тайные угрызения совести главного героя. И это ему, одному ему, предстоит переродиться и возродиться душою.

А автор дальше будет только по-разному испытывать эту совесть, гнуть её носителя туда и сюда.

Как факт. Дальше Чичиков попадает к Ноздрёву. И уж с тем ему ох как не просто приходится. С Коробочкой он только вспотел от усилий уговорить ту. А Ноздрёв же его чуть не выгнал. А перед этим намучил ненужностями. И наобзывал. И мошенником. Что правда. И двуличным, что тоже правда. И дрянью, и фетюком, и “никакого прямодушия, ни искренности! <…> такой подлец! <…> Такой шильник, печник гадкий”. И чуть не побил.

Влип русский человек. - Причём русский? – А при том, что опять это слово тут мелькает перед читателем. Словно, как русский – так и влипший. Повествователь, видно, чувствителен по части национальной гордости, раз вспоминает русскость при унижении. И всё ж-то – от Чичикова. Почует ли тот, что от него (обратная связь с совестью)?

Что могло быть хуже далее?

А миражом мелькнуло то, что могло быть лучше – блондинка… И ясно стало, какой он убогий – Чичиков, в своей суете о деньгах. Мёртвой суете.

“Попадись на ту пору вместо Чичикова какой-нибудь двадцатилетний юноша, гусар ли он, студент ли он, или просто только что начавший жизненное поприще, - и боже! чего бы не проснулось, не зашевелилось, не заговорило в нем!”.

В Чичикове не заговорило. Зато в его затаившейся совести-повествователе…

Но что ж за худшее страдание ждать от следующего монстра, Собакевича? – Тот если и не бьёт, как Ноздрёв, то давит уже одним своим молчанием хотя бы. А открыл рот – и того хуже. Всех от него надо защищать. И председателя палаты, и губернатора и полицмейстера. Опять - врать и притворяться. – Не мытьём так катаньем унижают Чичикова. И – опять международные сравнения. От лица Собакевича. В пользу русских.

Ну не всё ж по гладкому сюжету: монотонно хуже и хуже, - двигаться спящей совести главного героя.

Однако и торговаться пришлось – страсть. Стыдно будет на том свете.

А когда пошло дело о задатке и расписке – стыдоба, по крайней мере автора, обязательно ж изгрызла, пока он написал сочинённое. – Уф! - как говорится. – Муки мученические…

Читатель уж, конечно, извёлся.

Но дальше – Плюшкин - всех перешибает. Какую моральную вонь нужно перенести – читать главу о нём. Вспоминается физическая вонь лакея Петрушки, введённая с самого начала… Её легче всего было перенести, так сказать, ибо что, мол, возьмёшь с бессознательного элемента, с этого представителя спящего в своём бытии народа. Он не знает, что он воняет. Даже когда ему сказал Чичиков, не способен понять, что нужно мыться. И потому – знаменательно! – Чичиков не настаивает. А повествователь не рефлексирует по этому поводу.

А в случае с Плюшкиным рефлексирует же. Точнее, предваряет. Себя в истасканности корит. И каково было ему, следующему вдоль сюжета повествователю, молчать, когда Чичиков радовался, облапошив человека, докатившегося до скряжничества (Плюшкин не только переплюнул в этом Коробочку и Собакевича, но намерено довёл себя до такой степени)).

И впрямь похоже, - как заявил ещё Герцен, - что Гоголь в первом томе взял себе за образец сюжет путешествия по Аду “Божественной Комедии”. Там круги Ада тем глубже, чем вина грешника больше. А вина измеряется “не столько деянием, сколько намерением” (Де Санктис. История итальянской литературы. Т. I, М., С. 227). “Другими словами, вина тем выше, чем больше в ней доля сознательного элемента. У Гоголя, в соответствии с общей тональностью первого тома поэмы, такие пороки и преступления, как убийство, предательство, вероотступничество, вообще исключены (“Герои мои вовсе не злодеи…”). Но этический принцип расположения характеров в известных пределах сохранён” (Манн. С. 353). Однако если Вергилий в “Комедии” сопровождает в Аду усомнившегося Данте и поясняет ему, что к чему, и в результате – пример для человечества - Данте духовно спасается, то у Гоголя, хоть и Чичиков ведёт с собой по Аду-России рефлексирующего повествователя, но спасаться предстоит - Чичикову. И тоже на мировом фоне.

А другим и вообще можно не спасаться: естественны ж, как дети, и тем невинны. Ну разве что – Плюшкину нельзя.

Это как в нынешней России: социально-консервативная модернизация, стремление сделать необходимые изменения максимально бесконфликтными. Чтоб и волки сыты, и овцы целы.

И, если получится, то, может, и весь мир возьмёт это в пример и остепенится в гонке?

Это, конечно, если и в России, и в мире вовсе не злодеи

24 ноября 2009 г.

 

Но не есть ли тогда “Мёртвые души” произведение для детей и юношества? Или неправда, что общая тональность первого тома малоконфликтная. Вон, довёл же Аракчеев Копейкина до разбоя против казёнщины… А Наполеон многие ж тысячи людей на смерть обрёк… Ничего себе, не злодеи!..

Что если сюжетный промежуток между мировым (да и столичным) злодеем и беззлобными помещиками по деревням занимают обитатели губернского города? Ну-ка, сколько у кого сознательного элемента в их грешных делах? И дела ли то? Или безделье?

Последний въедливый вопрос, правда, гасит тему нарастания вины персонажей. (Какая может быть вина у бездельников?) Но разберём: вдруг само его (вопроса) появление маскирует вину и сбивает самого Манна на согласие с Гоголем, что “не злодеи”. И потому, может, Манн пишет: “В черновых заметках [Гоголя], относящихся к первому тому, есть любопытные строки. “Весь город со всем вихрем сплетней – прообразование бездельности жизни всего человечества в массе… Как низвести всё мира безделья во всех родах до сходства с городским бездельем?”” (С. 362).

Эк куда Гоголя занесло. Всё человечество плохо. Явно ж негативное это слово – безделье.

А начинается следующая – для моего разбора – глава, седьмая, совсем не бездельем: инвентаризацией, что делали при жизни, “купленные” Чичиковым мужики.

Не исключено, что против высших классов Гоголь настроен, чья жизнь – безделье, обеспеченное деятельностью мужиков. Вырождение, подлежащее возрождению.

Или нет? Бесцелье тут подразумевается? Русская недостижительность… (Ибо опять в тексте появился всерусский масштаб и, собственно, подвиг жизни бесполезный.) Или это и всех удел? Ибо человечество лишь ведёт себя так, будто у него есть цель… А Гоголь увидел, что цели нет…

Можно опять вспомнить антропогенез. Он же кончился. Биологический. И зря кто-то думает, что вообще цель эволюции – изменение. Совсем нет. Эволюция работает против себя самой. Достиг вид состояния устойчивости – и больше не меняется. Как крокодилы. Живут уже многие миллионы лет, не меняясь. Вот и у людей прекратилась изменяемость. Например, длинные волосы у женщин зачем? – Затем, что когда потеряли шерсть предпредкроманьонцы, живя в мелкой воде, надо было женщинам родившихся голых младенцев, особенно голову их, предохранять от палящего отвесного солнца. – Так на их собственной голове стали расти такой длины волосы, чтоб укрыть ими младенца хватало. А сильный пол, дерущийся, больше подвергающийся опасности, оставил себе волосы в самом уязвимом месте тела: прикрывать надо шею бородою. И хоть нет давно постоянных драк за жизнь, и крыши есть над головами, а волосы, где и какие стали, там и такие остались.

Интересно, что в экскурсе по деятельности мужиков рефлексирующий повествователь и герой полностью совпадают в положительной её оценке, как в бричке было перед аглицким парком Манилова. А следом – резко расходятся: в оценке деятельности чиновников.

“Ни в коридорах, ни в комнатах взор их не был поражен чистотою”.

Они, - Чичиков и встреченный по дороге Манилов, - не против грязи. В том числе и моральной:

“Герои наши видели много бумаги, и черновой и белой, наклонившиеся головы, широкие затылки, фраки, сертуки губернского покроя и даже просто какую-то светло-серую куртку, отделившуюся весьма резко, которая, своротив голову набок и положив ее почти на самую бумагу, выписывала бойко и замашисто какой-нибудь протокол об оттяганье земли или описке имения, захваченного каким-нибудь мирным помещиком, покойно доживающим век свой под судом, нажившим себе и детей и внуков под его покровом”.

Понимаете ли? Это тёртые Чичиков и Манилов знают, что такое служащие. За какие взятки оказывается возможным захватничество помещика. Повествователь этого не знает:

“…он старался пробежать как можно скорее, смиренно опустив и потупив глаза в землю, а потому совершенно не знает, как там все благоденствует и процветает”.

Вот вам и “не злодеи”. Просто вскользь сказано. Как о чём-то рутинном и общепринятом. Отсюда и знаменитый парадокс о “высокой общественной силе комизма и… сравнительной безболезненности прямого политического обличения… Подавать “ложь” как правду, без утрировки и аффектации, это отобрать у “лжи” прерогативу экстраординарного и исключительного, на чём нередко настаивала догоголевская сатира” (Манн. С. 378-380).

Вот каким, преступным, “городским бездельем” запахло от внедрения в текст рефлексирующего повествователя, не связанного ни с кем, но присутствующего всюду. Есть грозный судия: он ждёт! И не зря из-за Чичикова умер прокурор, “один там только… [прав был Собакевич!] порядочный человек”. Ибо повествователь, с другой стороны, есть творец всего, что здесь происходит. Для читателя-то это ясно. Это в его, читателя, душе сталкиваются помещённые автором рядом воплощённые в повествователя угрызения совести и злодейство персонажей. И раз уж пошла речь о срывании вуалей со всем привычного зла, то что такое сама привычная продажа душ, живых душ – раз о непривычной продаже мёртвых толкуется ежестранично…

Понятно, что Гоголь внутренне кипит от нетерпения (и потому так мягко стелет в тексте).

Он сорвался на даже и “в лоб” выражение этого Нетерпения. Когда вывел Аракчеева и Копейкина. Но цензура не пропустила.

“Представление о “Повести” как о вставной новелле, механически включённой в текст и сюжетно не связанной с её основным ходом, противоречит высказываниям самого автора: цензурный запрет “Повести” поверг Гоголя в отчаяние. При этом автор неоднократно подчёркивал, что “Повесть о капитане Копейкине” - органическая часть поэмы. Поэма без неё и она без поэмы теряют смысл. В письме Н. Я. Прокоповичу от 9 апреля 1842 г. Гоголь писал: “Выбросили у меня целый эпизод Копейкина, для меня очень важный, более даже, нежели думают они”. На другой день он писал Плетнёву: “Уничтожение Копейкина меня сильно смутило! Это одно из лучших мест в поэме, и без него – прореха, которой я ничем не в силах заплатать и зашить”. В этот же день цензору Никитенко: “Это одно из лучших мест в поэме, и я не в силах ничем заплатать ту прореху, которая видна в моей поэме”…

Показательно, что ради сохранения “Повести” Гоголь пошёл на ослабление её обличительного звучания, что он вряд ли сделал бы, если бы, лишённая какой-либо сюжетной связи с основным действием, она была бы нужна лишь для этого обличительного момента. В письме Плетнёву, цитированном уже выше, Гоголь писал: “Я лучше решился переделать его, чем лишиться вовсе. Я выбросил весь генералитет, характер Копейкина означил сильнее, так что теперь видно ясно, что он всему причиною сам и что с ним поступили хорошо”” (Лотман. С. 236-237).

Ошибка. Сорвался Гоголь, как сорвался вскоре и со вторым и третьим томом. – Впал в лобовое обличение. А подцензурный вариант вернул поэме, так и оставшейся выражением Преднетерпения, качество замечательной художественности.

26 ноября 2009 г.

 

Если дать себе волю, то можно вывести, что эта цензурная история предопределила будущее сожжение продолжения поэмы.

Ведь подражание “Божественной Комедии” диктовало необходимость ещё двух томов, аналогичных “Чистилищу” и “Раю”. Диктовало happy end герою-предпринимателю. Данте-герой предпринял путешествие по тому свету и спас свою душу. Данте-поэт это обеспечил. Обеспечил романтически, так сказать. Воспевая презумпцию душевности, личного, то бишь, высокого, внутренней жизни, перед жизнью внешней, низкой. Данте дал пример величия личности. Что было подхвачено Возрождением и Западом.

Гоголь же видел на примере декабристов, что добрая воля великих личностей ничего не стоит, когда массы спят, и им не нужна та добрая воля. “В объективном ходе вещей есть нечто не подвластное расчёту, опрокидывающее любые субъективные намерения…” (Манн. С. 394).

И мы ж помним про сюжетный сучок насчёт безделья и русской недостижительности… - Что если есть такой закон природы, что эволюция существует для застоя. Что если русский народ интуитивно живёт в соответствии с этим законом и тем уже счастлив?

Гоголь мог заметить, что он сохранил художественность ценой отказа от своего вдруг-активизма и от детализации активизма Копейкина.

А тот что: от зависти недосягаемому празднику жизни, увиденному им в Петербурге, стал бунтовать и из мести, или для всего лишь прокорма себя и других голодных? – Если первое, то он за максимизирование личного. Если же второе, то за личного минимизирование.

Какая оргия потребления описана после рассказа о совершении купчей.

“…появилась на столе белуга, осетры, семга, икра паюсная, икра свежепросольная, селедки, севрюжки, сыры, копченые языки и балыки, - это все было со стороны рыбного ряда”.

Так это ради смеха над излишествами жизни такой неумеренный натюрморт развёрнут или ради смеха над перегибами мздоимства? – Читаешь дальше – ради того и другого. Связаны. Самозабвение жирующих за чужой счёт. И – ни слова прямого осуждения. – Так на то и тонкость смеха сквозь слёзы. При идеале вообще минимизирования личного.

Угощать-то полагалось Чичикову. И кого? Председателя торговой палаты и свидетелей сделки. А кто фактически угощает? Торговцы рыбного ряда. Полицмейстера (который к делу отношения вообще не имеет, а просто через него у высших чиновников города налажена повышенная обдираловка помимо обычного обдирания клиентов по месту собственной их службы). И уже полицмейстер угощает всю компанию. И торговцы… рады повышенному обдиранию, понимай, потому, что сами ещё больше обдирают - рыбаков, и пожаловаться последние полицмейстеру не могут. И в ус не дуют по этому поводу все. Привыкли. Пьют, наверно.

Чудовищно!

А на поверхности мягкий комизм.

И чудовищность без перерыва.

Дальше – как напились Петрушка с Селифаном, пользуясь тем, что напился их хозяин.

Всюду перебор. И это плохо. И заканчивается седьмая глава ещё одним перебором. Какой-то поручик накупил четыре пары сапог и не может спать лечь – всё любуется.

Дальше - в виде досужих домыслов горожан о чичиковских крестьянах на херсонской земле – какой это ужас, переселение людей на пустое и безводное место, и возможность бунта, и предложение конвоя для переселяемых. И какая фальшь – образованность и гуманизм этих сочувствующих Чичикову крепостников, особенно их жён.

Тут повествователь-творец аж дошёл до речи от первого лица: “нет, никаким образом не могу”, - описывать, понимай, весь этот маразм.

И всё – с шуточками, с растушёвкой черноты до серости. И - сплошь. А если где и просвет вроде упоминавшейся мелькнувшей безымянной блондинки или безымянной же блистательной сестры Коробочки, то - “мимо их!”. От имени всё-того же повествователя-творца текста.

Чтоб не было никакой отрады читателю. (Не зря я так маялся в отрочестве.)

Ибо нет никакого исторического оптимизма у Гоголя относительно России. Есть только сверхисторический. А его и проявлять совестно: не поймут. Он со сдержанностью в материальном связан. Его лишь тот поддержит нынче, кто проникнется невидимыми слезами Гоголя в смехе. И потому эти слёзы сквозь смех нужно длить и длить, пока не наступит завтра, послезавтра…

Пока же пакостят мужья города NN друг другу во имя тщеславия жён. А жёны – воплощённая ложь. К Чичикову они… – Нет. “Нельзя сказать, чтобы это нежное расположение к подлости было почувствовано дамами”, - выдаёт повествователь. И одним этим оборотом уже всё сказал. Миллионщик и холостой… Ложь становится ложью в квадрате, в кубе. Бал. Гоголь превосходит себя в точности и мере, с какой повествователя-историка отдаёт едкости. Воистину велик русский язык в таких устах! (И повествователь-творец – тоже лёгок на помине – проходится по европейским языкам; так что как не вспомнить Немзера, что от одной точности русского языка возможно возрождение этой истовой светской черни и всей России.) И повествователь вновь выступает от первого лица – чтоб лишить всё же себя слова. – Дамы!..

И тут опять та блондинка.

- Так как же, повествователь, насчёт “мимо”?

Обнаружилась аж душа у главного героя. Нам про следующие тома что-то приоткрывают: “сам он потом сознавался”… А “потом” же в первом томе был крах и отъезд из города.

Крах же – он стрясся - обеспечен автором многовариантно. (Автором, но не повествователем.) Активизм же для Гоголя отрицателен, а не для повествователя.

И вот первое возмездие за мошенничество – чичиковской душе (она есть!) нехорошо. Вот даже пошёл внутренний монолог (в кои-то веки – внутренний монолог! в кавычках дан) о бессовестности балов: “А ведь на счет же крестьянских оброков или, что еще хуже, на счет совести нашего брата. Ведь известно, зачем берешь взятку и покривишь душой”. И тут как тут общерусский масштаб: “просто дрянь бал, не в русском духе, не в русской натуре… Все из обезьянства, все из обезьянства! Что француз…”.

Любезный Гоголю аскетизм начинает показывать зубки? Не зря его повествователь так сравнивался с Плюшкиным? – Может, и не зря. А пока достижительность мордуется. Женская: “…в каждом приятном слове ее торчала ух какая булавка! а уж не приведи бог, что кипело в сердце против той, которая бы пролезла как-нибудь и чем-нибудь в первые”. – Это – достопамятная дама, приятная во всех отношениях, жена прокурора.

Только что имени не дал ей Гоголь, а то бы славилась не хуже помещиков. Впрочем, изрядно “в лоб” проведённые изобличения начинают отдавать уже морализаторской публицистикой, что погубило последующие тома в самооценке Гоголя-художника. Но факт в том, что Нетерпение его уже прорывается.

Далее пустота и ничтожество дам расписаны так ядовито (хоть и всё ещё прикрыто), что усомнишься в антиактивистской тенденциозности Гоголя: выходит же, по противоположности, что де`ла, а не безделья хотел бы от них Гоголь. Но. Вспоминаешь, как в этой именно своей пустоте деятельны дамы, и всё становится на место. А стремление к моде он бы уничтожил как таковое.

Тут между прочим схлопотал свою оплеуху французский язык как язык общения русских дворян.

Но дальше, дальше, к дамам, кипящим в действии настолько пустом, что прямо аж квазидуховном. Прочь меркантилизм. Они просто ж влюблены в Чичикова. Что мужья?! Да их нет, мужей! Прочь и какие-то мёртвые души. Есть ревность и фантазия, достойная лучшего применения: “он хочет увезти губернаторскую дочку”. И с точки зрения повествователя, - мы видели, - душе ж героя действительно пора возвращаться в тело Чичикова при вторичном появлении блондинки, губернаторской, как оказалось, дочки. Не потому ли с такой любовью описана эта околодуховная пустопорожность женщин? (Как, впрочем, всё тут, в этом чёрном мире, – с любовью описано, почему всё и художественно.)

А историк (НЕ называющий иногда себя так повествователь, А историк, занимавшийся было и в самом деле историей Украины, например, Гоголь) тут как тут и вступается перед читателем за науку с её основательностью, отличающую её от искусства, с его эфирностью. – Не ловил ли себя Гоголь на тенденциозности, рвущейся выразить себя?..

Злонравию фантазирования, впрочем, досталось и от повествователя-историка вовсю. Хоть намеренность зла в каждом отдельном случае искажения пущенного слуха была очевидно мала. Однако слова “бунтовать город” были даны, хоть и юмористически, но всё-таки даны.

Читаешь, что стало твориться в городе (а увлекать Гоголь может), и понимаешь, что автор заводится от самой абсурдности аж России (а кто с этим не согласится: в 19 столетии… крепостничество, когда нигде в передовых странах его давно нет, в 20-м – тоталитарный лжесоциализм, какого врагу лишь пожелать можно, в 21-м – реставрация капитализма, когда всё яснее, что он – гибель человечества).

Во взбудораженном состоянии что ни возможно… А тут ещё оказывается, что повествователь-творец с самого начала знал, что взвинтит сюжет: “…кто же бы, однако ж, он [Чичиков] был такой на самом деле? И вот господа чиновники задали себе теперь вопрос, который должны были задать себе в начале, то есть в первой главе нашей поэмы”.

Так что Гоголь не сбрендил, доведя было сюжет в десятой главе до своего Копейкина первой редакции. Ибо русский абсурд перепотребления (водки, женщин) приводит к убийству за убийством. О чём и сказано в конце главы девятой.

А десятая начата впрямую с авторского (он так и назвал себя) обсуждения самодеятельности. Она мордуется. И поделом.

Но что если автором себя назвал тот, второй повествователь, творец повествования? (Есть же в литературоведении отличие автора от образа автора.) И видим: повествователь изгаляется над собраниями, ибо автор – плачет. Автор самодеятельность имеет за идеал. А что озвучивается на собрании чушь, дескать, Чичиков – это безногий и безрукий Копейкин… Так дама приятная во всех отношениях тоже порола чушь, но в чём-то недалека была от истины насчёт Чичикова и блондинки: он бы таки хотел в жёны её, ещё не испорченную светом. Почему ж ему не захотеть, соответственно, справедливости в стране, этим светом испорченной.

Мысль брошена. Смешная донельзя. Чичиков же - с ногами и руками. Но! Раз что-то новое с ним связано, так это – возмездие. Поэтому прокурор умер не зря: мирился он с безобразиями. Он, может, по долгу службы их и больше знал про город NN и губернию, чем означено у повествователя. И попустительствовал.

Так что всё вокруг – плохо. И что из того, что на Чичикова зряшных собак навешали. Он-то знает, что он за субчик. – Бежать. - Так Селифан очередную свинью подложил: так и не починил бричку, оказывается. Это символично. И к предавшим Чичикова Коробочке и Ноздрёву его завёз по ошибке пьяный Селифан. Сам русский народ, - о котором опять тут вспомнено в связи с многозначительностью его любимого жеста: почёсывания в затылке – не пускает деятеля действовать успешно. Сам неуспешный русский народ мешает успеху.

И глубоко прав. И в своей неуспешности, и в помехах хозяевам. Если цель эволюции действительно застой.

Именно эту палочку-выручалочку хотел предложить Гоголь для спасения душ. Не надо драться за первенство. Поменьше хотеть. Не уходить из внешней жизни во внутреннюю жизнь, как Данте, как романтики. Ибо этот уход в себя в принципе и пределе игнорирует других и их, практически, попирает. (Что привело в итоге к покорению Западом всего остального мира.)

Селифан обеспечил нудоту ожидания починки брички и тем довёл тягостное переживание уже собравшегося Чичикова и сопереживающего ему читателя до апогея, и это он же всё-таки погнал тройку, умеет гнать, и дал, наконец, разрядку главному герою и нам.

Обогнать всех на свете, чтоб доказать, что не нужно человечеству гонок.

Или это не удалось внушить всё-таки неоконченному произведению?

Тогда же писалась и была (в том же 1842 году) напечатана Шинель. И в ней Гоголь отвёл душу: даёшь минимизирование личности!

“В “Старосветских помещиках” образы еды, образы низшей, естественной жизни вдруг начинают свидетельствовать о глубоком индивидуализированном чувстве, о высших человеческих способностях… В “Шинели” мы наблюдаем другой, но, в сущности, аналогичный процесс, когда высокая романтическая страсть, своего рода idee fixe, была низведена до простой, будничной, материальной почвы – и при этом сохранила всю свою высокость и значительность (Манн. С. 395).

Гоголь до трагичности довёл Акакия Акакиевича – тот умер. (Герой умер, но идея его – даёшь мизер! - останется в душах читателей.) До мистики довёл дело автор – сверхисторический оптимизм (тут - что недостижительность спасёт человечество) без мистики обойтись не может, раз нет никакого шанса ни простому, ни историческому оптимизму; раз – никакой надежды на пока-Россию. Власть, по Гоголю, получила-таки урок (что не удалось немистическому Копейкину, - из-за того, что рассказ почтмейстера прервал полицмейстер, а вставную повесть искорёжила Гоголю цензура, - то удалось призраку Акакия Акакиевича): нельзя, власть, не давать мизерным подопечным даже минимума опеки.

В общем, желайте поменьше, люди, - спасётесь!

Это мироотношение так чуждо протестантскому Западу, для которого успех индивидуума есть признак богоизбранности его, что датчанин Брандес говорил: “Ирония Гоголя так глубока, что, заглядывая в неё, испытываешь нечто вроде головокружения” (Манн. С. 394). Не каждый обогнавшую Россию и поймёт поначалу.

А как с моментами обретения Чичиковым души (блондинка)? Тут-то Гоголь не прокололся ли, дав герою увлечься самой-самой? И моложе всех, и красивее всех, и положением выше всех. Тут-то - НЕ пример для человечества: мизерить…

Нет. Вспомните, что в ней наиболее ценно для Павла Ивановича: “Хорошо то, что она сейчас только, как видно, выпущена из какого-нибудь пансиона или института, что в ней, как говорится, нет еще ничего бабьего, то есть именно того, что у них есть самого неприятного. Она теперь как дитя, все в ней просто, она скажет, что ей вздумается, засмеется, где захочет засмеяться”. Когда же обработают её маменьки и тётеньки: “с кем, и как, и сколько нужно говорить, как на кого смотреть, всякую минуту будет бояться, чтобы не сказать больше, чем нужно, запутается наконец сама, и кончится тем, что станет наконец врать всю жизнь, и выдет просто черт знает что!”. Хоть тут внутренний монолог, но с повествователем – полное согласие. Да и с Гоголем, наверно.

Не о влюблённости речь, а о любви. Для Чичикова не переходит одно в другое. Сколько женских имён перечислил повествователь, давая сведение о Чичикове, пока тот на балу что-то рассказывал блондинке: “в Симбирской губернии у Софрона Ивановича Беспечного, где были тогда дочь его Аделаида Софроновна с тремя золовками: Марьей Гавриловной, Александрой Гавриловной и Адельгейдой Гавриловной; у Федора Федоровича Перекроева в Рязанской губернии; у Фрола Васильевича Победоносного в Пензенской губернии и у брата его Петра Васильевича, где были свояченица его Катерина Михайловна и внучатные сестры ее Роза Федоровна и Эмилия Федоровна; в Вятской губернии у Петра Варсонофьевича, где была сестра невестки его Пелагея Егоровна с племянницей Софьей Ростиславной и двумя сводными сестрами - Софией Александровной и Маклатурой Александровной”. И всякий раз при женском имени – отец. Зачем это? А затем, что обработаны семьёй девушки. Не естественны. И Чичиков – не пара. Он не богат. Так что ж тут за любовь.

А человечество, - если станет мизерить, - и с этим уже всё утрясло: любовь неуправляема, заразительна, и когда любишь кого – то не замечаешь его конкурентов. Верность, как у гоголевских же старосветских помещиков. Не зря он и их воспел. У него цельное мировоззрение.

3 декабря 2009 г.

 

Синтез, получившийся из анализа текста, важнее всего. Но не помешает проверить и вспомогательными средствами, действительно ли самодеятельность и самоограничение были теми идеалами, что воодушевляли автора при сочинении поэмы.

В черновиках “Мёртвых душ” видно, что Копейкин, мстит казёнщине:

“…"все это, собственно, так сказать, устремлено на одно только казенное". Людей, которые ездили по своей надобности, но трогали. Но зато всему, что было связано с казной - "спуска никакого!". Мало того. Чуть прослышит Копейкин, что в "деревне приходит срок платить казенный оброк - он уж там". Велит старосте подавать все, что снесено в счет казенных оброков и податей да расписку пишет крестьянам, что, мол, деньги в счет податей ими все уплачены” (Машинский http://az.lib.ru/g/gogolx_n_w/text_0270.shtml).

Но не для личного перепотребления грабил Копейкин “с целой армией из "беглых солдат" в рязанских лесах” (Там же). О том речи нет. И можно думать, что для просто прокорма других обиженных царской машиной управления войсками. А ещё, чтоб скопить деньги и уехать заграницу, чтоб оттуда написать письмо царю с просьбой не преследовать “невинных и им лично вовлеченных в известное дело”. Через “и”. И без кавычек, свидетельствовавших бы, что это подлинные слова Гоголя, а не пересказ Машинского. Но что если Машинский, пересказывая, дал раскавыченную цитату? Очень что-то похож слог на официальное обращение. И тогда можно думать, что беглые солдаты не виновны и в побеге своём, ибо доведены были до крайности офицерами, как он сам - министром. Как факт – дальнейшее:

“И царь "на этот рай", как иронически замечено у Гоголя, проявил беспримерное великодушие, повелев "остановить проследование виновных", ибо увидел, "как может невинный иногда произойти"”.

Ирония явная и её нельзя отнести на счёт повествователя (российского подданного). Это прокол художественности. Это живущий заграницей Гоголь, говорящий “в лоб”. Гоголь, имеющий идеалом самоуправление.

Однако снял это сам Гоголь, не только предвидя “цензурные затруднения” (сам царь всё-таки упомянут в сомнительной ситуации), как предполагает Машинский, но и из-за художественного урона.

Потому что получалось несвойственное Гоголю “иногда”, если принять, что тут почтмейстер (ОН же рассказывает о Копейкине) подчёркнуто стремится вдруг рассмешить своих пятерых слушателей.

Объясню.

“Углубляясь в художественный мир гоголевского произведения, невольно ждёшь, что вот-вот декорации переменятся. Современников Гоголя на этот лад настраивало не одно только психологически естественное подсознательное ожидание перемены к лучшему, но и прочная литературная традиция. Согласно последней, пошлое и порочное непременно оттенялось значительным и добродетельным. [Если кое-кто и кое-где у нас порой честно жить не хочет…] Между тем действие гоголевской… продвигалось вперёд, одно событие сменяло другое, а ожидание перемены не оправдывалось… эффект у Гоголя строился не столько на степени “злодейства” персонажа, в общем не такой уж высокой по сравнению с традицией… сколько на накапливании однородного…

С точки зрения однородности художественного мира, важно… отталкивание гоголевской поэтики от комизма водевильного типа. Водевильный комизм строился на внешнем комиковании, подчёркнутом стремлении “рассмешить” - какой-либо репликой…” (Манн. С. 385-388).

Как нынешние смехачи.

“…комическое изображение строилось обычно [до Гоголя] на ощутимом разграничении художественного мира и мира окружающей жизни. “То, что вы видите, - словно говорил автор читателям, - это не вся жизнь, но только её меньшая часть. Причём худшая, достойная осмеяния и осуждения”. Мир словно был поделён на две сферы – видимую, худшую, и находящуюся в тени, лучшую. Посланцами последней в художественном мире произведения выступали положительные герои – Стародумы, Правдины, Добролюбовы, Прямиковы и т. д.

У Гоголя такого разграничения словно и не бывало…” (Манн. С. 382-383).

И вдруг бы оказалось, что царь “увидел, "как может невинный иногда произойти"”.

Нет! При отсутствии самоуправления подчинённые ВСЕГДА будут ходить в виновных.

А теперь – самоограничение.

Какими чертами ради цензуры наделил Гоголь Копейкина?

Я перепишу отсутствовавшую у него “до цензуры” тягу к роскоши. Так сказать, не собственно текст поэмы это.

“…привередлив, как черт… кутнул во всю лопатку… волокитство… промотал он между тем, прошу заметить, в один день чуть не половину денег!.. А уж у него, понимаете, в голове и англичанка, и суплеты, и котлеты всяки… Жизнь-то петербургская его уже поразобрала, Кое-чего он уже и попробовал. А тут живи черт знает как, сластей, понимаете, никаких. Ну, а человек-то свежий, живой, аппетит просто волчий. Проходит мимо эдакого какого-нибудь ресторана: повар там, можете себе представить, иностранец, француз эдакой с открытой физиогномией, белье на нем голландское, фартук, белизною равный, в некотором роде, снегам, работает фепзери какой-нибудь эдакой, котлетки с трюфелями, - словом, рассупе-деликатес такой, что просто себя, то есть, съел бы от аппетита. Пройдет ли мимо Милютинских лавок, там из окна выглядывает, в некотором роде, семга эдакая, вишенки - по пяти рублей штучка, арбуз-громадище, дилижанс эдакой, высунулся из окна и, так сказать, ищет дурака, который бы заплатил сто рублей - словом, на всяком шагу соблазн, относительно так сказать, слюнки текут…”

Чувство, как давеча у Чичикова: “после всякого бала точно как будто какой грех сделал”.

Мало, что Гоголь для осуждения цензорами Копейкина так расписал. – Тут же опять “не встретим персонажей, которые бы поступали не “как все” [то есть, аморально]” (Манн. С. 382).

У Гоголя самоограничение – суть моральность. Какое ж это актуальное во времена нынешние, когда ходит поговорка: красиво жить не запретишь… Когда Россию зовут вперёд не ради мизера.

Но сыгранный-то мизер – выигрыш!

5 декабря 2009 г.

Натания. Израиль.

Впервые опубликовано по адресам

http://topos.ru/article/6962 и

http://topos.ru/article/6964

На главную
страницу сайта
Откликнуться
(art-otkrytie@narod.ru)
Отклики
в интернете