Художественный смысл – место на Синусоиде идеалов

С. Воложин.

Фивейский. Сильнее смерти.

Художественный смысл.

Противоречие силы… слабых – потрясает.

 

Что я помню о 6-м Всемирном

Фестивале Молодёжи и Студентов.

Вчера я посмотрел телепередачу о 6-м Всемирном фестивале. Какой-то фотограф, что ли, вёл её. Мол, это был глоток свободы, освобождение от страха и тому подобная антисоветчина красной нитью проходила сквозь всю передачу.

Спустя какое-то время после фестиваля, сказал ведущий, он, чтоб убедить приехавших в Москву итальянцев, что тут вовсе не дикая страна, позвонил знакомой модельерше, та приехала, разделась, и он разрисовал её тело узорами. Доказал итальянцам.

Ну и, поскольку в заголовок попал я, то надо и обо мне дать представление читателю. Чтоб представлял, чьими глазами они сейчас увидят тот фестиваль.

Я учился в вузе в Каунасе, хоть и бывшей столице буржуазной Литвы, но довольно провинциальном городе. Мне до того, ребёнком, пришлось раз быть в Ленинграде, но светящиеся облака ночью я первый раз увидел над фестивальной Москвой. И, фигурально, выражаясь, молча ахнул.

У меня в других городах были тётя и дядя, очень близкие люди, благодаря ежемесячным денежным переводам которых я получил высшее образование. Тётя чуть не загремела на Колыму за то, что попала в плен в Киевском котле. И осталась-таки, да, чуть не на всю жизнь испуганной сталинщиной. Она и до войны раз едва спаслась. Донесла на начальника, что тот ворует, а её за то подумали было арестовать как врага народа. Она напугала их, выдумав, что она родственница Мехлиса, и им-де не сдобровать, если они осмелятся её тронуть. В общем, была так напугана, что, - сын её сказал, - держала под кроватью чемоданчик с вещами для тюрьмы. Чокнутая несколько на этом. Такою я её считал. Дядя, хоть сам пострадал во время “дела врачей”, испуганным не был. А мать моя, можно сказать, тёмная женщина из крохотного городка, самым откровенным образом понятия не имела о сталинских репрессиях. Ни тётя, ни дядя ей ничего не сказали, если и знали. А из многочисленнейших родственников наших никто от сталинских репрессий не пострадал. Наверно, и из знакомых – тоже. Захолустье. Так что лично у меня никакого страха не было. Ничего страшного я не слыхивал и от окружающих меня. Даже то, что на нас, группу учащихся, был подан донос в райком комсомола, за то, что мы будто бы нарушали траур по Сталину, - даже то мы узнали лишь несколько лет спустя. Нас даже никуда не вызывали. Отец одного из нас был какой-то кагэбэшный чин, прознал как-то про донос и сумел дело замять, мы даже ничего не узнали. В общем, насчёт страха ведший передачу нагло наврал. Шла хрущёвская оттепель, так называемая, и никто ничего не боялся. Просто слишком много ностальгии теперь по СССР, так самые злые его противники сегодня готовы врать на СССР без зазрения совести.

То же и с порывом к свободе. К раскованным иностранцам.

Не помню, читал ли я к тому времени “Гойю” Фейхтвангера (если это там), или это в каком-то рассказе Хемингуэя (если это там), которого я к тому времени точно не читал – и там, в книгах – как испанцы танцуют у себя в сёлах, и как это их распаляет, так что не одна девушка беременеет после того народного праздника имярек…

От смотрения на танцующих (больше пальцами с кастаньетами, чем чем-то остальным) испанок (испанцы почему-то в памяти не остались) я чуть было не выскочил к ним на сцену. Я понимаю теперь, почему стали даже концертные здания так строить, чтоб было место для танцев для несдержавшейся публики. – Это был не танец, а воплощение любви.

В общем, тогда ни я, ни кто-то другой на сцену не выскочил. Просто я для себя причислил испанок (наряду с вьетнамками) к самым красивым женщинам на свете. И всё. Никакого порыва к вседозволенности, как это описывал ведущий телепередачу, намекая на теплынь, кусты и запущенность тогда московских парков, пригодных для уединения парочек.

Я сомневаюсь и в запущенности. Я помню своё просто потрясение: не было, казалось, квадратного дециметра на стенах домов (и не только в центре, мне почему-то помнится, что я и вне центра оказывался те две недели), - не было квадратного дециметра на стенах, чтоб там не было нарисовано, прицеплено или написано чего-то фестивального. Чистота кругом – изумительная. – Я, в общем, не верю про неухоженность парков.

Да и бдительность…

Я поехал в Москву в компании с соучеником и его дядей. Они меня устроили ночевать у какого-то знакомого дяди на Цветном бульваре, а сами поехали в какое-то более благоустроенное место. Более – потому, что у старика, к которому меня определили, была жена и одна комната. Я слышал, как старик дяде, - на его просьбу оставить меня у себя, - возмущённо сказал, что как же он теперь будет спать с женой… Поэтому я решил быть в той комнате крайне мало, приходил попозже, уходил пораньше. В первый же вечер прибытия объявил, что иду погулять, и погуляв сел подальше во дворе (удивляясь светящимся облакам)… И сперва ко мне подошёл дворник, потом он натравил милиционера… Им было интересно, чего это я сижу так поздно и не иду спать. Паспорт был при мне. Я им втёрся в доверие, откровенно сказав, какие слова старика я подслушал, когда меня устраивали на ночлег. Они оба его и его нрав знали и оставили меня в покое.

“Эти две толпы рванулись друг к другу”, - говорит ведший телепередачу… Имея в виду свободу иностранцев, в том числе и в одежде, и в раскованности поведения, много обещающей для советских девушек, изнывающих от, мол, послевоенного недостатка мужчин в стране.

Ничего этого я не помню. Мне было как-то плевать на то, как они одеты и раскованы.

Я был безотцовщина и гордился своей неприхотливостью, в том числе и в одежде. И в чём угодно. Гордился. Я запомнил (по крайней мере, мне так кажется) две тогдашние цены: стакана газированной воды без сиропа – 1 копейка (с сиропом стоило 5 копеек), и французской булочки (5 копеек). 6 копеек это был мой ежедневный завтрак. Мне надо было продержаться две недели. Но у меня и тени зависти не было к весёлым иностранцам.

Мне интересно было, как они думают.

Помню, нашёлся кто-то, говорящий по-французски, и толпа осадила какого-то француза. И мы стали на него наседать, предполагая, что он буржуа и что ему потому должно у нас не нравиться. Давай, мол, колись, что не нравится. А он и говорит. Что он член коммунистической партии, и что ему очень не нравится то, как поступили с так называемой антипартийной группировкой… Кто там? Молотов… и примкнувший к ним Шепилов… И закипел спор! Москвичи рвались “в бой”, а француз растерянно лепетал: “Но я же коммунист…”

До драки не дошло. Сами образумились. И разошлись мирно. “Мир-дружба!” - эти слова понимали все иностранцы.

Я был доволен уже тем, что присутствовал, что нашёлся переводчик, что я что-то слышал.

Действительно, будто к диковинным существам относились.

Я “познакомился” с одним… итальянцем он оказался. Альдо Пенелло. Запомнил на всю жизнь. Только и знаю, что имя его и фамилию. Записал. Он мою – не помню – наверно, тоже записал.

Совершенный идиотизм. Познакомился… Значками поменялись.

Как другое – столкнулся. Буквально головой в живот (так сломя голову бежал) ударил Михаила Козакова. Извинился и побежал дальше. И потом вспоминал: “С Михаилом Козаковым столкнулся!..”

Ну что взять с провинциала.

Во время салюта (я был на Театральной площади) я на полном серьёзе сквозь брючный карман щипал себя – не снится ли мне эта красота (что давиться от кашля из-за порохового дыма пришлось – этого мне было мало). Считается ж, что надо щипать себя при удивлении – вот я и щипал. Всем, впрочем, нравилось. По-моему, всем. И иностранцам. Не понадобилось раздевать модельершу, чтоб показать страну на уровне.

Израиль удивил… Только изящество вьетнамок и толщину косы королевы красоты Израиля (так про неё в толпе говорили) помню от многочасового мотопарада всех делегаций по Садовому кольцу в Лужники. У этой девушки не коса, собственно, была, а грива. Водопад волос – не утончающийся – до ниже попы. Шатенка.

Мы с товарищем занимались тем на этом параде, - стоя в толпе у высотки на Смоленской площади, - что советовались друг с другом и окружающими парнями, какие девушки самые красивые.

И в мыслях не было, как это получалось по кудряво настроенному ведущему телепередачу, примкнуть к каким-то иностранцам и умыкнуть какую-нибудь иностранку.

Проще было – купить билеты на некое небывалое в СССР мероприятие и его посетить. Каждая ж, похоже, делегация давала этнографический концерт.

Впрочем, не просто иногда и это было.

Отправились мы с товарищем на регби. Кто с кем играл, не помню. Какая разница? Важно, что это было невиданное никогда регби.

На одном из открытых стадионов (тренировочных) в Лужниках.

Ограда – из нескольких (не помню, двух или трёх) рядов солдат, взявшихся под руки.

Мы, во-первых, опоздали, во-вторых, солдаты успели напропускать много безбилетников. Наверно, им был приказ не вести себя жестоко. И теперь они больше никого не пропускали.

Поэтому мы (с товарищем и другими припозднившимися) под крики, что мы с билетами, солдат прорвали. И что? Оказались перед спинами стоявших за теми, кто сидел на скамейках. Ничего не видно. Что делать? Прорываться сквозь эти спины.

Прорвались. Увидели. Что – не запомнилось. Поразило только то, насколько мы одинаково думали с товарищем.

Мы, прорываясь, потерялись. И как найти потом друг друга?

Я сейчас не восстановлю ход своих мыслей. Помню в общем. Соображал, где были перед тем, как потерялись? Возле кассы. Значит – туда.

Мы встретились, в общем.

Пошли к метро. Как и все. – Тут меня ждало удивление. Толпа густела постепенно. Редкие конные милиционеры, оформлявшие колонну пешеходов, сменились солдатами, сперва – через интервал стоявшими, потом – плечом к плечу, потом в два ряда, потом, сцепившись руками.

В толпе стало очень тесно.

Я подумывал, не треснула б моя грудная клетка.

Она не треснула. Треснуло огромное стекло у входа в станцию метро.

Так что впечатление было не от регби, а от того, что вокруг него.

То же и с искусством. Абстрактным.

На кой лях оно мне было, если ничего не говорило (я не верю ведшему телепередачу, что ему какое-то из абстрактных произведений что-то тогда сказало; он не художник слова, да, но всё-таки как-то мог бы передать всё же, что ж он увидел).

А вот я на той художественной выставке, помню, был потрясён. Я на ней был один. Свободен. Так я дал себе волю…

Не помню, сколько я простоял перед вот этим.

Фивейский. Сильнее смерти. 1957.

И не в том дело, что скульптор взялся изобразить то, что недавно было ещё запретной темой – героизм солдат, попавших в плен гитлеровцам. Сильнее смерти – идея – вот, что ошарашивало. Скульптура – говорила! Это противоречие силы (мышц, взгляда, особенно – центрального; жаль, это не видно в репродукции)… слабых (пленных, безоружных перед направленными на них стволами) – потрясает.

Идея марксистского социализма, государственного, за который умирали такие солдаты, через треть века после создания этой скульптуры потерпела поражение. Но противоречие силы-слабости будет будоражить всегда. Социализм, в конце концов, не сошёлся клином на марксистском, государственном варианте. В принципе есть ещё социализм-самоуправление…

16 августа 2012 г.

Натания. Израиль.

Впервые опубликовано по адресу

http://www.pereplet.ru/volozhin/110.html#110

На главную
страницу сайта
Откликнуться
(art-otkrytie@narod.ru)