Художественный смысл – место на Синусоиде идеалов

С. Воложин

Дмитриев. Самотека.

Художественный смысл.

Альтруизм с эгоистической пустотой сталкиваются, ориентируя на ностальгию по ушедшему: богема - воинствующие мещане, потому немещанами казались.

За что же Дмитриев, если он против раздрая?

Скорее всего, именно воспоминания делают человека человеком.

Бенедикт Сарнов

Не знаю, как это получается… И не задумывался, вроде… А проснулся утром после чтения вечером рассказа Алексея Дмитриева "На полустанке" (http://www.altnet.ru/~lik/Arhiv/likb10.files/dmitr.htm)  и вдруг в голове сформировалась четкая мысль, что это Дмитриев написал о мещанине, которому любая власть  приемлема, любая страна – как родина. И это ущербно. Автор же  тоскует за не замечающего своей ущербности героя. (А что? Есть же кочующие мещане? Рыба ищет, где глубже… Умельцы жить. "…играй во всемогущество хозяина жизни". И есть же их презирающие?)

Нет, герой (от первого лица ведется повествование) даже, вроде бы, и не приемлет любую власть и страну. Вон, Израиль у него помечен так:

"А поезд мчит нас бесшумно к эмигрантскому житью-бытью, полному постыдных долгов, жирных тараканов и неисполненных желаний".

Бельгия характеризуется тошно-подозрительным порядком:

"…мало ли кто к нам прицепится?! Жандармы - покажу им поводок и объясню, что не имею при себе документов, поскольку выгуливаю собаку. Кто, гуляя с собакой, берет с собой из дома документы?! Жандармы пожурят меня за гражданскую расслабленность…"

А уж СССР… О нем он вспоминает в Бельгии о первом, когда приходится ковыряться в луже грязи (в Европе-то?!. на улице?!.) в поисках уроненного вышеозначенного поводка. 

Самые лучшие конфеты в СССР были "Мишка на севере"… Так пацаны Дмитриева (и "я"-рассказчик в его детстве) за радость имели коллекционирование оберток от этих конфет. Жалкая радость-то какая… Со взрослой точки зрения. Вот по ассоциации с грязной лужей и вспомнилось.

Воспоминания…

Так и все-то страны, не только СССР, показаны ретроспективно. Даже Бельгия, в которой рассказчик как бы сейчас живет, сейчас происходящее описывает, даже Бельгия как-то отстраненно выглядит: "Мы стали подниматься, подниматься, подниматься по улице..." И так не интересно, что вокруг (хоть по сюжету "я" первый раз здесь). – Ничего не интересно…

Всюду всё – то же:

"- Я сегодня ходил куда-то вниз, далеко, там лужи и ферма какая-то... 

- А... - улыбнулся сосед. - Это ты был на бывшем вокзале... 

-Где? - не поверил я. 

- Когда-то... - начал сосед. - У нас была железная дорога и здесь, в Анрипонте, был железнодорожный вокзал.

- А на перроне было кафе? 

- Было... - обрадовался сосед. - И называли его каким-то странным именем... Шале? Вроде бы, так..."

А там, на родине, где конфетные обертки собирал герой, на полустанке, нечто подобное называлось шалманом…

Шале… Шалман… Все – то же. Жизнь – без смысла и цели. И – отупение. И - эти бессмысленные подсчеты километров между местами его обитания в разных странах и столицами этих стран. И зачем переезжал? Зачем вообще жил? На полустанках… Когда в столицах надо жить!

Но этот вопрос уже возникает у нас, а не у персонажа-рассказчика. У того вопросы более ограниченные.

"Жандармы <…> спустятся с горки или поднимутся в горку? Все одно: исчезнут, растают..."

"…я стою в луже и ищу... Ищу... <…> Какие - мишки? Какие такие фантики?"

"Почему, именно, шалман? Не знаю".

"…Что мне - поезда? Ничего. Пустота".

И от совокупности такой никчемности с меланхоличной отстраненностью хочется думать, что автор хотел сказать нам: нет, россияне, жить надо в России и – жизнью России, большой и общей, а не мелкой и своей и – абы где и абы как.

Чтоб проверить, мыслимо ли такое сокровенное умонастроение у Дмитриева, прочел другой рассказ – "Самотека". – То же самое. Хоть и совсем не мещанское. Негативная оценка прошлого. На этот раз чисто советского, какого-то богемно-диссидентского, индивидуалистического до безобразия.

Все не так, ребята!

Было все не так.

Такими же оказались и другие рассказы цикла под названием "Самотека".

Самотека… Сама течет… Естественно. Так хотели жить герои всех остальных рассказов цикла. И естественность эта была, скажем так, - мне, старику, как и старику-рассказчику, что "большой, бородатый", можно теперь так сказать,- естественность эта была сродни грязной луже, которая натолкнула рассказчика в Бельгии на воспоминания о Москве. Персонажам хотелось жить естественно, аморально, а советская действительность чинила им, наверно, в том какие-то препятствия. – Ну так они вообще пустились во все тяжкие, уйдя во внутреннюю эмиграцию (железный же занавес был, внешняя - недоступна). В "Самотеку" эмиграция, в прямой вертеп. Можно было б сказать – в место обитания бомжей. Да 30-40 лет назад, кажется, не было еще такого понятия. Во всяком случае, слово это было мало распространено. Да и персонажи-то у Дмитриева – творческая (или готовящаяся ею стать, или так и не сумевшая стать ею) интеллигенция столицы.

Ну чем не грязь, смотрите?

"Девушка уже дрожала в объятиях Зепы – тут начинался главный и основной момент утешения, а потому они скрылись неподалеку в чахлых, пыльных кустах – откуда через минуту стали слышаться нежные стоны куклы и наставительные речи утешителя-Зепы: 

- И будет у тебя муж-дурак, теща-дура, дети-дураки… А что еще нужно человеку для полного счастья? !"

"Стали слышаться" - не слова всеведущего автора. Слышно всей компании – "неподалеку" же отошли те двое. Как, наверно, и в квартире на Самотеке бывало. А тут - описывается редкий случай пьянки не на квартире, а на "природе", на железнодорожной насыпи в черте города Москвы.

Отмечают любовь, которую вчера узнала юная подруга рассказчика, Маша, вчера подсевшая к нему, еще ей незнакомому, на скамейку и через десять предложений предложившая ему себя. Любовь с первого взгляда.

Впрочем, тот случай описан как раз как сказочная нравственная чистота невинности.

Впрочем, и "нежные стоны куклы" тоже имеют абсолютную ценность. Нет худа без добра. Шлюхи чаще не фригидны, чем наоборот. Потому, может, и – шлюхи.

Вот так и катятся рассказ за рассказом, абзац за абзацем, строка за строкой – в непрерывном дразнении чувств (в противочувствиях, как писал Выготский).

Какой бисер мечет этот – мимолетный в цикле рассказов с переходящими из рассказа в рассказ персонажами – Зепа перед этой кукольной свиньей, которой даже имя не дано, ибо она еще более случайна тут, чем сам Зепа:

"…А вот замуж – никто не берет… А что мне делать без московской прописки?

- И это пройдет… - успокаивал ее Зепа, ласково гладя по голове… - Все еще у тебя впереди – вот найдешь дурака, он на тебе и женится… 

- Думаешь? – с надеждой спрашивала девушка. – Ты и правда так думаешь?

- Что есть правда? – вкрадчиво, как змей-Искуситель, шептал Зепа… - Гностики говорят – нет правды на земле, агностики – что правды нет и выше… Правда, как философская категория – абстрактна… А вот дурака ты найдешь обязательно…"

Блеск грязи…

Воспоминания…

Но если все это написано для нашего времени, то есть одна неувязочка, прекрасно прокомментированная – касательно той же Маши - самим Дмитриевым:

"… Теперь вот, в наше время, нужно было бы описать бурную ночь с интимными деталями… Да… Книги пишутся с элементами эротики – иначе, как заинтересовать прихотливого читателя?!

Но я же не о нашем, не об этом времени пишу – а потому и оставим в стороне все эти интимные детали и намеки… Мы прожили с ней чудесную ночь – а уж что там было, так пусть это будет ведомо только нам, двоим – и никому больше…"

В цикле рассказов нет мата (за одним исключением)! Нет сексуального оживляжа. И этого нет - не с издевкой над совками, заявлявшими: "В Советском Союзе секса нет". Здесь, в этом цикле, есть потаскухи и потаскуны, есть проститутки и проституты, наркоманы, лесбиянки, гомосексуалисты – весь джентльменский набор призреваемых так называемыми теперь борцами за права человека. А мата почти нет. А смакования, скажем так, низкого - нет.

Да и фабулы рассказов все про разумное, доброе, вечное.

То рассказчик пробуждает совесть этой мрази человеческой, что жила в квартире доброй Лиды и ни разу за многие годы к ней не приехала, после того, как ее – при сносе дома - отселили из центра Москвы, Самотеки, на окраину. (Пробудил совесть, и они уже собрались к ней ехать, да оказалось, что Лида умерла от рака.) То он отказывается от упомянутой Маши на второй день знакомства ради жены, которая отравилась, узнав о его измене, и чуть не умерла. И он спас, получается, ей жизнь (пусть они потом и разошлись). То его всю жизнь грызет совесть, что он разрушил намечавшийся брак Бальзака: невеста приехала к тому в Москву из Питера, а рассказчик, ожидавший в комнате, пока Бальзак в ванне искупается, не сказал невесте, где Бальзак, а соблазнил ее. (Неважно, что оказался десятым, как призналась она. Неважно, что Бальзак потом женился на другой. Неважно, что умер тридцатичетырехлетним от апоплексического удара. Важно, что предал. Хоть и не товарища.) То рассказчик проявляет беспрецедентную тягу ко второй жене и ребенку. (Не то важно, что реализуя тягу, он не сел в тот самолет, в какой ему полагалось по командировочным делам, в результате чего заменивший его товарищ погиб, ибо самолет на взлете развалился. А важно то, что рассказчик чувствует вину за гибель товарища. Очень остро чувствует.) То этот альтруистичный рассказчик спасает жизнь ребенка собутыльника, сделав так, что аборта его мать не сделала. Он, собственно, спасает жизнь и при первом купании младенца, "который делал все, чтобы в моих руках утонуть". Только в первом рассказе рассказчик, по малости лет, ничего не делает против игры пацанов со смертью, и под колесами электрички гибнет Лешка Цугундер. Так как он его помнит! На всю жизнь. Да еще маму сманил в Израиль, и она умерла. "То ли - от климата, то ли - от того, что должна была умереть, то ли еще от чего…" Не винит себя рассказчик. А так – он альтруист всюду.

И вот такие альтруистические фабулы все изломаны противоположного толка сюжетами.

Так, рассказчик всячески отнекивается от своего альтруизма, говоря нам, что он просто днями, неделями и месяцами забывал позвонить подпольному гинекологу (было время, когда аборты в СССР были запрещены): вот ребенок и родился. Описано, как "я" часами и сутками отвлекался, пока нес детскую ванночку (до лампочки, мол, ему был младенец и его мать). Во всех рассказах тщательно и любовно (остроумие из этой нечисти так и брызжет фонтаном) описана прелесть их человеческого общения, выглядящего как раздрай. В смысле – каждый хочет и умеет почувствовать себя мастером говорения, для того ему и нужна компания. Не вспомните, не повторите, о чем эти бесконечные пьяные разговоры или трезвое балагурство. – Пустота эгоистическая.

И вот альтруизм с эгоистической пустотой сталкиваются повсеместно. Но рассказанные в эгоистическую эпоху, без мата, без смакования подробностей секса, без романтизирования наркоопьянения и просто опьянения, эти противочувствия ориентируют на ностальгию по ушедшему времени официального коллективизма. "Все остается людям", - как бы хочет нам сказать Дмитриев, создав свои воспоминания и не стесняясь, что тем повторит крылатую фразу времен социализма, так называемого. Имевшего, получается, в себе и что-то положительное. Но эти якобы немещане интеллигентской богемы были все-таки мещане. Просто они были воинствующие мещане и потому немещанами казались. Теперь, из времени, мещан превозносящего, это становится совершенно ясно.

Я поверю, если скажут, что прочтя это, сам Дмитриев не согласился. Но это будет несогласие, выраженное не в форме художественного произведения. Художественный же смысл его цикла именно таков. Художник, может, хуже всех толкует свои произведения, ибо он их в малой степени сознанием творит. И спрашивать его мнение даже и не стоит.

18 марта 2005 г.

Натания. Израиль.

Впервые опубликовано по адресу

http://www.altnet.ru/~lik/Arhiv/likb21.htm

На главную
страницу сайта
Откликнуться
(art-otkrytie@narod.ru)