Художественный смысл – место на Синусоиде идеалов

С. Воложин.

Акутагава. Носовой платок.

Художественный смысл.

Ницшеанское иномирие, с его Надвременьем, Вечностью – как-то всё же достижимо… в искусстве.

 

Акутагава.

Мой читатель! Прошу прощения, что чем-то привлёк ваше внимание к этой статье. Потому что я, взявшийся открывать себе и вам скрытый смысл произведений искусства, испортился в последнее время. Мне стало скучно читать художественную литературу. То ли уровень её в России понизился (я всё больше русских писателей читаю)… То ли я такого опыта жизни набрался (не важно, что это, может, субъективное переживание – про опыт), что мне не нужно стало человековедение, за что я в молодости литературу ценил… То ли теперешняя – из-за реставрации капитализма – жизнь мне так противна, что мне не хочется её знать даже… – Не знаю. Но читать мне скучно. А не писать, о литературе в частности, – тоже скучно. Так я придумал писать параллельно с чтением, отчитываясь, как мне читается. Это помогает дочитывать до конца. Но вам-то такой приём мешает. – Вот я и извиняюсь.

Итак, я читаю рассказ Рюноскэ Акутагава “Носовой платок” (1916).

Меня настораживает, что на юридическом факультете "у профессора были студенты, которые писали критические статьи об Ибсене, Стриндберге или Метерлинке, и даже энтузиасты, готовые по примеру этих драматургов сделать сочинение драм делом всей своей жизни”.

Такие непрактичные люди, японцы того времени?

Затем, в связи со словами о духовном упадке и спасении от него в бусидо, мне пришлось лезть читать, что это такое. – Это вот что:

"…кодекс самурая, свод правил, рекомендаций и норм поведения истинного воина в обществе, в бою и наедине с собой” (Википедия).

Видно, как мне нравится реставрация капитализма, так Акутагаве – переход Японии к капитализму. (Тот был и впрямь дрянноватым в начале ХХ века, аж революции пошли по миру; раньше только в Европе были антикапиталистические революции.) И потом, он мира хочет. Вот и связывает его персонаж, профессор, это бусидо, с христианством и миром на земле. А шла ж в то время первая мировая война. И Япония воевала с Германией. И профессор, женатый на американке, чувствует себя мостом мира. И – доволен. – Ладно.

А читает профессор совсем про другое, про драматургию. – Ладно. Бывает.

Далее непонятностей прибывает.

Зачем профессору читать о драматургии, если он "относился к искусству, в частности к сценическому, с полным безразличием”? Почему опять мелькает его, профессора-юриста, студент, объясняющий ему что-то про театр?

И вдруг автор привлекает… читателя:

"С потолка веранды свисает еще не зажженный фонарь-гифу. А в плетеном кресле профессор Хасэгава Киндзо читает "Драматургию" Стриндберга. Думаю, судя по этим двум обстоятельствам, читатель легко представит себе, что дело происходило после обеда в длинный летний день”.

Абсурд.

Становится интересно.

"По утверждению Аркадия Стругацкого [о рассказе “В чаще” (1922)], это “поразительное литературное произведение, совершенно уникальное в истории литературы, поднявшее откровенный алогизм до высочайшего художественного уровня”” (Википедия).

Если этот Акутагава был здорово болен (а он был), ему запросто было стать ницшеанцем, как и больному чахоткой Чехову. А что такое ницшеанство? Это идеал антихристианского иномирия. С алогизмом. С абсурдом. Вспомните это “В Москву!” “Трёх сестёр”, так и не осуществившееся, хоть никто их не держит.

Акутагава и себя вводит в текст (продолжение предыдущей цитаты):

"Но это вовсе не значит, что профессор страдал от скуки. Сделать из моих слов такой вывод - все равно что намеренно стараться истолковать превратно чувства, с которыми я пишу...”.

Одно к одному.

Вдруг пришла гостья.

"Гостья была одета в легкое кимоно лиловато-стального цвета, настолько изысканное, что профессор даже не мог его оценить”.

А я не могу оценить, что это значит: настолько он, профессор, далёк от знания женской моды или это что-то другое. И какое значение имеет то и другое к сути дела?

Пришла мать одного из студентов, "писавших статьи об Ибсене и Стриндберге”.

О-па. К профессору-юристу пришла. Ничего не смыслящему в сценическом искусстве.

"Весной он [студент] заболел воспалением брюшины и лег в университетскую больницу; профессор раза два его навещал”.

Так в Японии принято между студентами и их профессорами? Или это из области того же абсурда?

И – вот как мы узнаём о смерти этого студента:

"- Да я, собственно, и пришла из-за сына, с ним случилось несчастье. Он был многим вам обязан...

Профессор, полагая, что гостья не пьет чай из застенчивости, решил, что лучше самому подать пример, чем назойливо, нудно угощать, и уже собирался поднести ко рту чашку черного чая. Но не успела чашка коснуться мягких усов, как слова дамы поразили профессора. Выпить чай или не выпить?.. Эта мысль на мгновение обеспокоила его совершенно независимо от мысли о смерти юноши. Но не держать же чашку у рта до бесконечности! Решившись, профессор залпом отпил полчашки, слегка нахмурился и сдавленным голосом проговорил:

- О, вот оно что!”

Ошарашивает немного, правда?

И дальше идёт светский разговор. Семь дней как умер. Но я успел подумать… Впрочем, как только успел – читаю:

"…ни на облике, ни на поведении этой дамы никак не отразилась смерть родного сына”.

Автор, похоже, в своём амплуа. Жизнь – настолько плоха, была, есть и будет, что смысл имеет только то самое иномирие недостижимое, зато чуждое здешнему безобразию.

Автор, хоть и японец, похоже, пишет для европейцев, любящих Эту жизнь и плачущих из-за смерти. (Даётся соответствующая сцена в Берлине по воспоминанию профессора.) А для японцев, если я правильно угадываю, смерть – это радость, что можно уйти из этого ужасного-ужасного-ужасного мира.

О-па. Нет. Наоборот.

"Дама лицом улыбалась, на самом же деле всем существом своим рыдала”.

Выдал носовой платок, который она комкала.

(Я вспомнил, как я испугался раз, глянув на 16-тилетнее лицо китайца на фотографии, когда я узнал, что ему 30 лет.)

Далее профессор, спустя пару часов, опять сидит с той же книгой в руках и опять мыслями далеко. Далее он вечером рассказал жене-американке. Далее он прочёл, наконец, в книге что-то осознанно. И там было о противоречии между чувством, выражаемым комканием носового платка, и противоположным чувством, выражаемым всем остальным телом. (Профессор понял вдруг самый-самый корень искусства – “текстовое” противоречие. Используемое стихийно. И появляющееся из-за невозможности логично выразить подсознательное, потому что оно ж не дано сознанию.)

Только автор той книги Стридберг, кончал пассаж так:

"Теперь мы называем это дурным вкусом..."”.

С чем профессор Акутагавы согласиться уже не мог*, будучи уже выше (или глубже) того автора. И То его пугает.

"…мысли профессора были заняты… чем-то еще неясным, что грозило разрушить безмятежную гармонию его мира”.

Он же подумывал, “в лоб” говоря, привести народы к миру. А…

"Бусидо и этот прием...”.

И я себе думаю, не открыл ли этот профессор (и тут он сливается с автором), что ницшеанское иномирие, с его Надвременьем, Вечностью – как-то всё же достижимо… в искусстве.

26 июля 2016 г.

Натания. Израиль.

Впервые опубликовано по адресу

http://www.pereplet.ru/volozhin/392.html#392

*- "...дурной вкус..." - делает заключение Стриндберг. И благодушный профессор видит, что его восприятие бусидо сводится этим замечанием европейского драматурга - к нулю. А ведь он так мечтал о слиянии японской и европейской этики-морали, духовности и тэ дэ!

Не почувствовал ли он, наконец, насколько различны Европа и Азия, и их менталитеты?

Короче, на меня рассказ произвел абсолютно другое впечатление.

Думаю, ницшеанством тут и не пахнет - оно вообще не свойственно японцам.

- А теперь смотрим текст после этого объявления про дурной вкус:

"Профессор опустил книгу на колени. Он оставил ее раскрытой, и на странице все еще лежала карточка Нисиямы Токуко. Но мысли профессора были заняты уже не этой дамой. И не женой, и не японской культурой”.

Жена – это касается "европейской этики-морали, духовности и тэ дэ”, так как жена американка, что то же самое, что и европейка. А японская культура – касается "японской этики-морали, духовности и тэ дэ”. То есть воля автора направить читателя не на вопрос "о слиянии японской и европейской этики-морали, духовности и тэ дэ”. Как бы этот вопрос ни повернуть: на решение его или на провал. Воля автора направить читателя на что-то третье. – На что?

Отрывок из Стриндберга про "...дурной вкус..." до сего момента всячески авторски осмеиваемый персонаж вдруг противится принимать, а не – как меня уверяет мой оппонент – принимает его с его намёком, что "бусидо сводится к нулю”:

"Сценический прием, мимоходом высмеянный Стриндбергом, и вопросы повседневной морали, разумеется, вещи разные. Однако в намеке, скрытом в прочитанной фразе, было что-то такое, что расстраивало благодушие разнеженного ванной профессора. Бусидо и этот прием...”.

Ведь на чём базировалось благодушие профессора? – На сдержанности, воспитывемой христианством и бусидо (сдержанность и остановка войны – что родственное).

Но дух христианства и бусидо – сдержанность – не был шаблоном.

А пафос всей главы из Стриндберга – против шаблона.

Это видно из самого первого отрывка, процитированного в начале рассказа:

""...Когда актер находит удачное средство для выражения самого обыкновенного чувства и таким образом добивается успеха, он потом уже, уместно это или неуместно, то и дело обращается к этому средству как потому, что оно удобно, так и потому, что оно приносит ему успех. Это и есть сценический прием..."”.

И об этом говорят слова:

"…о различных манерах игры, которые Стриндберг критиковал своим простым и сильным слогом…”.

Я сделал, может, недопустимое. Я нашёл в интернете на немецком языке эту книгу Стриндберга, перевёл и прочёл главу Manier (Манера), и лишний раз убедился, что пафос главы – критика шаблонов. Я догадываюсь, что Стриндберг (в своём натурализме) подходил к тому, что открыл Станиславский. К игре, которая есть как бы на самом деле проживание сценического момента. То есть подходил к ошеломляющей зрителя исключительности впечатления. Станиславский с таким подходом брался за пьесы авторов, пишущих в любом стиле. У него получался – стиль один, свой, выражающий исключительсть, что есть признак ницшеанства.

Вот на эту искючительность в игре (игре, до сих пор профессором вообще никак не воспринимаемой, о чём большая часть рассказа) и наводит как на третье Акутагава. Вы ещё помните мой вопрос вначале: на что, третье, наводит автор? Теперь я даю ответ: на исключительность как выразительницу ницшеанства наводит.

Всегда есть формальное право оспорить мой ответ, ибо я руководствуюсь принципом нецитируемости художественного смысла. Если оппонент одержим духом противоречия – всё. Я бессилен. (Для одержимого оппонента, правда, просто никакие доводы не существуют, если они против него.)

Но есть же здравый смысл.

Ведь абсурд мелькал по всему рассказу. А он – признак ницшеанства автора. (Как знаменитая апричинность в “Чайке”, когда Треплев поправляет галстук дядюшке.)

27.07.2016

Тролль.

К моему несчастью, я не могу приступать к делу сразу. – Почему? – Потому, что от вас, читатель, я очень отличаюсь. (Уж, поверьте, я знаю, о чём говорю.) То есть, чтоб вы меня понимали, надо вам себя объяснить.

Во-первых, я знаю, а вы, наверно, не знаете, что такое ницшеанец. То есть имя Ницше вы, может, и слышали, но, уверен, не думаете так, как я, чем в последнем счёте определяется суть ницшеанца. Так вот я думаю, что суть его определяется его идеалом. Что идеал тот – иномирие. Не такое, как христианское. В христианском, мне кажется, нет плоти. А всякие другие физические элементы есть. Пространство, например. Тот свет, насколько я знаю, находится в пространстве. Причинность, думаю, есть. Я плохо знаю христианство, я атеист. Но это и не важно. Потому что речь о противоположном ему мировоззрении – ницшеанском. Так в ницшеанском иномирии всё не так, как в христианском. Там апричинность, алогизм, вневременье и т.п. Главное – оно в принципе недостижимо, тогда как в христианстве, как религии спасения (спасения души без тела), оно в принципе достижимо. – Согласитесь, что про такое вы не слыхивали. И надо было сперва это узнать (узнать, как я это понимаю), чтоб понимать меня.

Представить живого человека, имеющего такой идеал, трудно. А ему, ТАКОЕ в душе имеющему, море по колено.

Вы скажете мне, что слышали или видели много таких людей, которым море по колено. Которым сам чёрт не брат. Которые живут по принципу “после нас – хоть потоп” и “что хочу, то и ворочу”. Собственно американская исключительность такая (см. тут).

Но я вас уверяю, что то всё недоницшеанцы (обозначим их НДН), а не ницшеанцы.

Никто из НДН не имеет иномирия в идеале, не сообразует с ним, принципиально недостижимым, своих действий. Ницшеанец, например, способен покончить с собой, а НДН – нет. Он живёт себе, как обычный мещанин, с тем только отличием, что более циничен, нагл, когда хапает блага. Я подозреваю, что и Гитлер не был ницшеанцем, хоть он и покончил с собой, потому что многое говорит, что он стал развалиной перед смертью. А ницшеанец уходит из жизни красиво. Как, например, Чехов: выпил бокал шампанского лёжа в кровати, отвернулся к стене и умер. Или как рассказал Познер о фашистах. Им местные французы вообще-то сказали, что тут такое течение, что лучше не купаться. А как они, сверхчеловеки, могли на такое не наплевать. Они шли в воду, плыли и тонули. И новые шли, плыли и тонули. И трупы их потом всплывали в определённом месте. Туда и привела его няня. Смотреть-де на фашистов можно только на мёртвых.

Но и те, и другие, и НДН и ницшеанцы, считают Эту жизнь бессмысленной и непостижимой. По крайней мере – что не существует гуманитарных наук, как именно наук. В том числе – и криминальных наук. Что и криминальное расследование – невозможно.

Акутагава был именно ницшеанцем. Он и покончил с собой в 35 лет. Он и рассказ о невозможности криминального расследовании написал – “В чаще” (1922). – Против мещан, в первую очередь, он его написал (мещане – главные враги ницшеанцев). В его время Японию захлестнули детективные романы. Сам это жанр был изобретён в США. На потребу мещан. Живущих по философии позитивизма. По ней всё – познаваемо. Детективы зачастую даже и пишут соответственно – от конца к началу. Чтоб всё в конце сходилось. В начале утаивают то и другое от читателей. А читатели – сами мещане. Им главное, чтоб подтверждалась причинность мира. Вот и интересна сюжетность сама по себе. Чем кончится? Кто преступник? Потому есть такое явление, как заглядывание в конец книги. – Акутагаву это бесило. – Вот он и написал рассказ против этой философии позитивизма. В нём каждый (свидетели и преступник) представляет свою версию преступления. Даже и сам убитый – в главке “Что сказал устами прорицательницы дух убитого”. И все версии несовместимы друг с другом. Узнать истину – нельзя! Мол.

Что является лишним доказательством сомневающимся, что Акутагава не ницшеанец.

28 июля 2016 г.

На главную
страницу сайта
Откликнуться
(art-otkrytie@narod.ru)